О чём писать – на то не наша воля.
Николай Рубцов
Моё начальное поэтическое формирование прошло ещё в сталинской России (СССР). А о тех временах я могу судить с полным правом. Мне было восемь лет, когда началась Великая Отечественная война, двадцать – когда умер Иосиф Виссарионович Сталин, пятьдесят восемь – когда покончил самоубийством Советский Союз. Сейчас много пишут о том, что-де суровые ограничения и железный занавес держали пишущую братию чуть ли не в темноте невежества. Это полная ерунда. Конечно, определённые ограничения были, но не они определяли широту нашего кругозора. Во времена моей молодости из крупнейших русских поэтов для массового читателя были закрыты, пожалуй, только Николай Гумилёв, Николай Клюев и Павел Васильев. Некоторые, далеко не все, склонны относить к этой категории и Осипа Мандельштама. Кстати, по случайному стечению обстоятельств лично мне Клюев был доступен – знакомая семья владела зачитанным томом великого страдальца. Конечно, практически широкой публике (а я относился к ней – наша семья не имела связей с заграницей) оставалась неизвестной поэзия русского зарубежья. Но скажем честно – не такая уж это большая потеря, если не считать блистательного Георгия Иванова и его друга Георгия Адамовича.
В старших классах школы (которую я окончил в 1950 году) и в студенческие годы я очень много читал, и стихов – в особенности. Тут надо напомнить (не уверен, что всем молодым читателям это известно) о существовании в СССР всеохватывающей сети библиотек, в том числе школьных. И они регулярно пополнялись новыми изданиями, а издавалось много – и очень большими тиражами, зачастую огромными. В моей личной библиотеке сохранились три толстых крупноформатных тома, купленных в то золотое время – Александр Блок (1946 год, 25 000 экземпляров), И. С. Тургенев (1946 год) и И. А. Гончаров (1948 год) по 100 000 экземпляров. Бумага неважнецкая, обложка, хотя и твёрдая, обтянута скромной тканью (Блок) или просто бумагой (Тургенев и Гончаров), но – это же в разорённой войной стране! Добавлю, что и цены на книги были вполне доступными.
Да, возможности читать хорошие книги были тогда очень большими. Чуть ли не каждый день в читальном зале Ленинской библиотеки или у кого-то в гостях я совершал открытия – русская поэзия невероятно богата и советская переводческая школа была просто великолепной. Некоторые знакомства с новыми именами происходили, можно сказать, «в ошеломляющем режиме». Хорошо помню первую встречу с Сергеем Есениным. Она случилась, насколько помнится, в девятом классе, осенью 1948 года. Мой одноклассник и друг Юрий Мамлеев (будущий знаменитый писатель) прочитал мне неведомый дотоле шедевр «Грубым даётся радость, / Нежным даётся печаль…» и я испытал форменное потрясение. Подобное я испытал, когда в Ленинской библиотеке впервые прочитал «Пепел» Андрея Белого – великий поэт захватил меня с первых же строк —
Довольно, не жди, не надейся,
Рассейся, мой бедный народ,
В пространство пади и разбейся
За годом мучительный год…
Понятно, переводных стихов я читал меньше, выделял А. Э. Хаусмэна, которого называли «английским Есениным», и, конечно, Франсуа Вийона. Я рано понял, что, пожалуй, вся европейская поэзия вышла из его гениальной «Баллады поэтического состязания в Блуа» (1458 год), исходная строка которого («От жажды умираю над ручьём») была предложена организатором празднества герцогом Карлом Орлеанским. И ещё «в ошеломляющем режиме» произошла моя встреча с чилийцем Пабло Нерудой. Это было немного позже, в мои двадцать два года. Тогда я, инженер-связист, работал на подмосковном радиоцентре, занимался глушением враждебных «голосов». Однажды ночью, в метель, звонит мне из Москвы мой друг Анатолий Чиликин и говорит: «Послушайка стихи, которые наверняка тебе понравятся —
Утро, полное бурь, в разгаре лета,
Облака, как белые платочки расставания,
Ими размахивает путник-ветер,
И сердце ветра колотится
Над нашим молчаньем любви…
Тревога лоцмана, ярость ослепшего водолаза,
Угрюмый восторг любви —
Всё в тебе затонуло…
Время идти. Это час холодный и жёсткий.
Я брошен, как причал на рассвете,
Я брошен тобою.
С той снежной ночи 1955 года прошло много лет, но я помню наизусть этот шедевр. Как говорится в анекдоте, вы будете смеяться, но я никогда не видел его напечатанным, так что, возможно какие-то слова или строки выпали из памяти. И – я не знаю, кто переводчик; мне почему-то кажется – Илья Эренбург.
Что касается «восточной» поэзии, то меня, конечно, сразу покорил Омар Хайям. Я читаю его всю жизнь, иногда балуюсь шуточными подражаниями «поэту поэтов». Одно из них даже публиковал:
Вчера я водки выпил триста грамм,
Сегодня тоже выпью триста грамм;
А что не пить? Вот завтра в крематорий
Свезут, и всё. Лишь пепла триста грамм.
Сразу же полюбил я туркменского классика Махтум-Кули, к сожалению, не особенно популярного у нас. И ещё отдельно отмечу восхищение пастернаковским переводом шедевра армянского поэта Аветика Исаакяна:
Душа – перелётная бедная птица
Со сломанным бурей крылом,
А дождь без конца и в пути ни крупицы
И тьма впереди и в былом…
Большой интерес испытывали мы к японской поэзии – столь непохожей на нашу, но у которой можно было многому поучиться, прежде всего краткости. Помню, какое – не боюсь повторить – ошеломляющее впечатление произвело на меня хокку средневекового поэта Тиёни:
За ночь вьюнок обвился
Вкруг бадьи моего колодца…
У соседа воды возьму!
Всего в трёх строках целый мир – и хозяин колодца, восхищённый хрупкой красотой растения и не решающийся её порушить, и уверенность в том, что сосед, тоже добрый человек, поймёт его.
Разумеется, прежде всего и больше всего мы читали отечественных авторов. Ни в какие «суровые», «тоталитарные» времена никто не ограничивал доступ к основам литературных знаний русского читателя поэзии – к Пушкину и Тютчеву, Некрасову и Блоку, Лермонтову и Алексею К. Толстому и др. И – к Есенину, о котором нужно сказать особо. В наше время разнузданной «свободы» много раз приходилось читать о том, что Есенин якобы был «запрещён». Это либо злонамеренная ложь, либо ложь по малограмотности. Есенина не запрещали, не изымали из библиотек и букинистических магазинов, хотя, возможно, где-то «проявляли инициативу» особо ретивые «товарищи», горячие поклонники Демьянов Бедных и Безыменских, скрытые идейные наследники Троцкого. Они ведь не могли простить великому русскому поэту, что в пьесе «Страна негодяев» он вывел Троцкого под шутовским именем комиссар Чекистов, гражданин из Веймара, он же Лейбман из Могилёва. Не забудем и то, что читатели тех десятилетий хорошо помнили тезис Троцкого – «Что есть наша революция, как не бешеное восстание против крестьянского корня?!» Крестьянские корни были у подавляющего большинства жителей России, а первым певцом русской деревни бесспорно был Есенин.