Не станешь же ты отрицать, дорогая подруга моя, что есть существа – не люди, не звери, а странные какие-то существа, которые родились из несчастных, сладострастных, причудливых мыслей?
Добро существует – ты знаешь это, дорогая подруга моя, – добро законов, добро всяких правил и всех строгих норм, добро великого Господа, который создал все эти нормы, эти правила и законы. И добро человека, который чтит их, идет своим путем в смирении и терпении и верно следует велениям своего доброго Господа.
Другое же – князь, ненавидящий добро. Он разрушает законы и нормы. Он создает – заметь это – вопреки природе.
Он зол, он скверен. И зол человек, который поступает так же, как он. Он дитя Сатаны.
Скверно, очень скверно нарушать вечные законы и дерзкими руками вырывать их из железных рельс бытия.
Злой может делать это: ему помогает Сатана, могущественный властелин. Он может творить по своим собственным горделивым желаниям и воле. Может делать вещи, которые разрушают все правила, переворачивают всю природу вверх ногами. Но пусть он остерегается, все только ложь и обман, что бы он ни творил. Он подымается, взрастает – но в конце концов падает в своем падении высокомерного глупца, который его придумал.
* * *
Его превосходительство Якоб тен Бринкен, доктор медицины, ординарный профессор и действительный тайный советник создал эту странную девушку, создал ее вопреки всей природе. Создал ее один, хотя мысль о создании ее и принадлежала другому. Это существо, которое затем окрестили и назвали Альрауне, выросло и жило, как человек. До чего она ни касалась, все превращалось в золото; куда она ни смотрела, всюду возгорались дикие чувства. Но куда ни проникало ее ядовитое дыхание, всюду вспыхивал грех, и из земли, на которую ступали ее легкие ножки, вырастали бледные цветы смерти. Одного она не убила. Это был тот, который придумал ее: Франк Браун, шедший всю жизнь подле жизни.
* * *
Не для тебя, белокурая сестренка моя, написал я эту книгу. Твои глаза голубые, они добрые, они не знают греха. Твои дни точно тяжелые гроздья синих глициний, они падают на мягкий ковер: легкими шагами скольжу я по мягкой скатерти, по залитым солнцем аллеям твоих безмятежных дней. Не для тебя написал я эту книгу, мое белокурое дитя, нежная сестренка моих тихих мечтательных дней… Я написал ее для тебя, для тебя, дикая, греховная сестра моих пламенных ночей. Когда падают тени, когда жестокое море поглощает золотистое солнце, тогда по волнам пробегает быстрый ядовито-зеленый луч. Это первый быстрый хохот греха над смертельной боязнью трепетного дня. Грех простирается над тихой водой, вздымается вверх, кичится яркими желтыми, красными и темно-фиолетовыми красками. Он дышит тяжело всю глубокую ночь, извергает свое зачумленное дыхание далеко во все стороны света.
И ты чувствуешь, наверное, горячее дыхание его. Твои глаза расширяются, твоя юная грудь вздымается дерзко. Ноздри твои вздрагивают, горячечно-влажные руки простираются куда-то в пространство. Падают мещанские маски светлых, ясных дней, и из черной ночи зарождается злая змея. И тогда, сестра, твоя дикая душа выходит наружу, радостная всяким стыдом, полная всякого яда. И из мучений крови, из поцелуев и сладострастия ликующе хохочет она, кричит, и крики прорезывают и небо и ад… Сестра греха моего, для тебя я написал эту книгу.
Глава I,
которая рассказывает, каков был дом, в котором появилась мысль об Альрауне
Белый дом, в котором появилась Альрауне тен Бринкен задолго до рождения и даже до зачатия своего, дом этот был расположен на Рейне. Немного поодаль от города, на большой улице вилл, которая ведет от старинного епископского дворца, где находится сейчас университет. Там стоял этот дом, и жил в нем тогда советник юстиции Себастьян Гонтрам.
На улицу выходил большой запущенный сад, не видавший никогда садовника. По нему проходили в дом, с которого сваливалась штукатурка, искали звонка, но не находили. Звали, кричали, но никто не выходил навстречу. Наконец толкали дверь и входили внутрь, шли по грязной, давно немытой деревянной лестнице. А из темноты прыгали какие-то огромные кошки.
Или же большой сад был полон маленькими существами. То были дети Гонтрама: Фрида, Филипп, Паульхен, Эмильхен, Иозефхен и Вельфхен. Они были повсюду, сидели на сучьях деревьев, ползали в глубокие ямы. Кроме них три собаки: два дерзких шпица и один фокс. И еще крохотный пинчер адвоката Манассе, маленький, похожий на квитовую колбасу, круглый, как шарик, не больше руки. Звали его Циклопом.
Все шумели, кричали. Вельфхен, едва год от роду, лежал в детской коляске и ревел, громко, упрямо, целыми часами. И только Циклоп мог осилить его: он выл хрипло, не переставая, не двигаясь с места.
Дети Гонтрама бегали по саду до позднего вечера. Фрида, старшая, должна была наблюдать за другими, смотреть, чтобы братья ее не шалили. Но она думала: они очень послушны. И сидела поодаль в развалившейся беседке со своей подругой, маленькой княжной Волконской. Обе болтали друг с другом, спорили, говорили о том, что им скоро будет четырнадцать лет и что они могут уже выйти замуж. Или, по крайней мере, найти себе любовников. Но обе были очень благочестивы и решали немного еще подождать, хоть две недели, до конфирмации.
Им дадут тогда длинные платья. Они будут взрослые. Тогда уже можно найти и любовников.
Это решение казалось им очень добродетельным. И они думали, что можно было бы пойти сейчас в церковь. Нужно быть серьезными и разумными в эти последние дни.
– Там, наверное, сейчас Шмиц! – сказала Фрида Гонтрам.
Но маленькая княжна сморщила носик:
– Ах, этот Шмиц!
Фрида взяла ее под руку.
– И баварцы в синих шапочках!
Ольга Волконская рассмеялась.
– Баварцы? Знаешь, Фрида, настоящие студенты вообще ведь не ходят в церковь.
Это действительно правда: настоящие студенты не делают этого.
Фрида вздохнула. Она быстро подвинулась в сторону коляски с кричащим Вельфхеном и оттолкнула Циклопа, который хотел укусить ее за ногу.
Нет-нет, княжна права: в церковь не стоит идти!
– Останемся здесь, – решила она. И девушки вернулись в беседку.
У всех детей Гонтрама была бесконечная жажда жизни. Они не знали, но чувствовали, чувствовали кровью своей, что должны умереть молодыми, свежими, в самом расцвете сил, что им дана только ничтожная часть того времени, которое выделено другим людям. И они трижды старались воспользоваться этим временем, шумели, кричали, ели и упивались досыта жизнью. Вельфхен кричал в своей коляске, кричал столько, сколько трое других. А братья его бегали по саду, делая вид, точно их четыре десятка, а не четверо. Грязные, оборванные, где-нибудь всегда расцарапанные, с обрезанными пальцами, с разбитыми коленями. Когда солнце заходило, дети Гонтрама замолкали. Возвращались в дом, шли в кухню. Проглатывали кучу бутербродов с ветчиной и колбасой и пили воду, которую высокая служанка слегка подкрашивала красным вином. Потом она их мыла. Раздевала, сажала в корыто, брала черное мыло и жесткие щетки. Чистила их, точно пару сапог. Но дочиста они никогда не отмывались. Они только кричали и возились в своих деревянных корытах.