О приходе в этот мир Ефим известил округу истошным воплем, до икоты перепугавшем даже видавшую виды дебелую повитуху, аккурат в Петров день 1784 года от рождества Христова.
Отец его, колченогий Пахом, с самой юности любивший крепко заложить за воротник, уже в зрелом возрасте сошелся с пересидевшей в девках, даже по деревенским меркам уж слишком простоватой Параськой. Вечерами, перебравши дрянного вина, на забаву соседям он развлекал себя тем, что с безумным звериным рыком таскал жену за косы по двору. Затем пинал со всего маха в живот и, несмотря на гулявший в голове хмель, недрогнувшей рукой с одного удара рассекал сыромятиной вожжей ветхую ткань сорочки и живую кожу под ней. Однако нежданно-негаданно для общества на старости лет умудрился прижить от нее нежеланного отпрыска.
Крестили Ефима, едва ли не годовалым, да и то исключительно по настоянию местного батюшки, долго стыдившего непутевых родителей. В три года отроду малец едва не отдал Богу душу, подхватив свирепствующую в губернии и косившую всех без разбора черную оспу. Но, на удивление, страшная болезнь не пристала ни к ходившей за сыном Параське, когда-то в детстве перемогшейся схожей заразой, подхваченной от коровы, ни к отцу-пьянчужке, вообще благоразумно сбежавшему в разгар эпидемии в лес. Самому же, чудом выкарабкавшемуся Ефиму, на вечную память остались глубокие темные рытвины по всему телу, особенно заметные на щеках.
Так они и жили втроем, не шатко, ни валко. Ефим подрастал, с малолетства приучаясь к работе по хозяйству. С семи лет он уже вовсю браконьерил с отцом на арендаторском озере, помогая расставлять сети, а затем выпутывать из них рыбу, которую Пахом за гроши сбывал путникам на тракте.
Как-то по осени, когда ближе к закату Ефим привычно собрался на промысел, отец нежданно велел остаться на дворе, отговорившись тем, что в этот раз у него уже есть помощник. Не привыкший задавать лишних вопросов мальчишка послушался, но, ни на следующее утро, ни через неделю Пахом не вернулся, бесследно сгинув вместе с лодкой.
Параська, на словах не раз принародно грозившая отравить мужа за беспричинные побои, после его пропажи, казалось, окончательно лишилась остатков рассудка. Забросив дом и сына, она, ревя белугой, оборванная и простоволосая, целыми днями металась по заросшим топким берегам, разыскивая хоть единый след исчезнувшего Пахома, возвращаясь затемно, чтобы с первыми петухами вновь приняться за свои тщетные поиски.
Когда же однажды не вернулась и мать, всю бесконечную ночь простучавший зубами со страху, ни на мгновение не сомкнувший глаз Ефим, с проблеском зари со всех ног кинулся на озеро. В тайном месте, где обычно прятал лодку отец, он увидел леденящую кровь картину. На нижнем суку старой, неохватной березы с размозженной молнией вершиной, на непонятно как оказавшихся тут вожжах, под порывами свежего утреннего ветра медленно покачиваясь, висела Параська. Помертвевший мальчишка застыл, прикипев взглядом к неузнаваемому, набрякшему и посиневшему лицу. Но особенно потрясло его зрелище вывалившегося сквозь черно-фиолетовые губы чудовищно распухшего багрового языка.
Помутневший Ефим поначалу никак не мог понять, кто же так надрывно и отчаянно воет, пока надорванную глотку не опалило нестерпимой болью. Его ноги подкосились и, сломавшись в поясе, он упал на колени, со всего маху уткнувшись лбом в податливо-мягкую землю. Когда же немного рассеялась тьма в глазах, Ефим, не чуя под собой ног, и захлебываясь, наконец прорвавшимися слезами, кинулся обратно в село.
По указанию старосты, тут же распорядившегося направить гонца в уезд, покойницу сняли и пристроили в леднике. Прибывший на третий день в сопровождении строгого сухопарого доктора соцкий, в селе задержался недолго. После поверхностного осмотра тела ожидаемо признал кончину Параськи типичным самоубийством, и дозволил погребение. На пропажу Пахома полиция и вовсе не обратила никакого внимания.
В одночасье осиротевшего двенадцатилетнего Ефима приютил староста. Он же, на вскоре состоявшемся сходе, взял на себя заботу о мальчишке, решительно отвергнув предложение отправить его послушником в монастырь. Не избалованный заботой Ефим, пожалуй, впервые в жизни испытал искреннюю благодарность к суровому властному мужику, уже много лет державшему общину в ежовых рукавицах.
Семь лет как один день, ни словом, ни взглядом не смея перечить благодетелю, и не отнекиваясь от любой, даже самой черной работы, он от зари до зари гнул спину в растущем год от года хозяйстве старосты, пока не случилось ему невольно подслушать не предназначенный для чужих ушей разговор.
В тот роковой вечер конца лета, замотавшийся за день Ефим за какой-то мелочью заглянул в овин, ненадолго присел в прохладе перевести дух, да неожиданно для себя прикорнул, отвалившись к стене и свесив голову на грудь. А разбудили его приглушенный говор за стеной строения.
Ощущая неловкость от неурочного сна, Ефим, стараясь не раскрыться, заглянул в щель меж неплотно уложенных бревен. Первым он высмотрел младшего сына старосты, известного баловня отца, здоровенного, косая сажень в плечах тугодума с грубым, и так же как у Ефима посеченным оспой лицом. Сам же стоящий рядом староста, разражено стуча костяшками согнутых пальцев по прорезанному глубокими морщинами загорелому лбу, шипел растревоженной гадюкой:
– Болван! Дубина стоеросовая! Четверть века в солдатах гнить вознамерился? Зазря я, что ли грех смертный на душу брал, когда упыря этого хромого топил, а потом женку его полоумную вздергивал? Да опосля ублюдка их столько годов на своем загривке тянул? Тебя же, дурень великовозрастный, от рекрутчины избавлял. Ужель я вот этими самыми руками, – тряс он заскорузлыми от тяжкого крестьянского труда ладонями перед самым носом огорошенного детины, – отдам свою кровинку ворогам на растерзание?.. Завтрева же этому выродку лоб забреют. Третьего дня еще все бумаги выправил. Лишь бы стервец не прознал ничего, да ноги не сделал. Однако ничо, – погрозил староста хищно скрюченным указательным пальцем староста в сторону близкого леса. – Я тоже не лыком шит. Афоньку за ним доглядать приставил. Небось, не упустит.
Оглушенный таким изощренным коварством Ефим обмер, до крови прокусив ладонь, которой зажал себе рот, чтобы не заорать от обиды, рванувшей душу нестерпимой болью. Он застыл, не в силах пошевелиться, а перед его глазами как наяву все качалось, неторопливо оборачиваясь вкруг себя, висевшее на березе мертвое тело…
На следующее утро с сеновала, где отсиживался Ефим под неусыпным надзором работника Афанасия, его, ухватив стальными пальцами за щиколотки, бесцеремонно стащил бравый унтер в пестром шутовском наряде, из которого больше всего резали глаз ярко-зеленый камзол, несуразная треуголка и куцая, обильно посыпанная мукой коса.