Свасория первая
Главная заповедь
Один из книжников, слыша их прения и видя, что Иисус хорошо им отвечал, подошел и спросил Его: какая первая из всех заповедей?
Иисус отвечал ему: первая из всех заповедей: «слушай, Израиль! Господь Бог наш есть Господь единый;
И возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею»: вот первая заповедь!
Вторая подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя»; иной большей сих заповеди нет.
Книжник сказал Ему: хорошо, Учитель! истину сказал Ты, что один есть Бог и нет иного, кроме Его;
И любить Его всем сердцем, и всем умом, и всею душею, и всею крепостию, и любить ближнего, как самого себя, есть больше всех всесожжений и жертв.
Иисус, видя, что он разумно отвечал, сказал ему: недалеко ты от Царствия Божия.[1]
Свасория вторая
Познакомились
Я, всадник Луций Понтий Пилат, префект Иудеи, сижу у себя в претории, в бывшем дворце Ирода Великого, и вспоминаю свою жизнь. Детство свое уже вспомнил (см. «Детство Понтия Пилата»). Теперь во второй половине дня хочу вспомнить юность.
I. Я уже, помнится, сообщил тебе, Луций, что нашим новым хозяином и гостеприимцем стал «косматый» гельвет-римлянин Гай Рут Кулан, декурион Юлиевой Колонии Всадников на берегу Леманского озера, владелец большого дома в Новиодуне и двух пригородных усадеб. Мою мать и мачеху Лусену он пригласил на должность городской экономки, а мне предложил либо за отдельную плату подрабатывать на конюшне, либо учиться в школе грамматика.
У нас в Новиодуне было две школы грамматика: одна – никудышная и бесплатная, а другая – поприличнее, но платная. Я сказал, что лучше буду работать с лошадьми, потому что в бесплатной школе меня уже ничему не научат. «А в платной?» – спросил хозяин. – «На платную у нас денег не хватит», – признался я. – «Хватит. Я за тебя буду платить, если обещаешь хорошо учиться», – ответил наш благодетель.
Так я пятнадцати лет отроду оказался в школе Манция и Пахомия.
II. Школа эта находилась к югу от городской стены, в тенистом саду, на холме за первым оврагом, по дну которого сочился тощий и бесшумный ручеек. В школе было три класса: для тринадцати-, четырнадцати– и пятнадцатилеток. Занятия проводились в двух портиках, в одном из которых стоял бронзовый бюст слепого Гомера, а в другом – мраморный бюст Ливия Андроника. В портике с Гомером учительствовал грек Пахомий, а в портике с Ливием – латинянин Рубелий Манций. Пахомий с грехом пополам обучал нас греческому языку, устному и письменному, заучивал с нами некоторые самые известные выдержки из Гомера и Гесиода, Менандра и греческих лириков. Манций же давал нам читать и толковал с нами латинских поэтов: Ливия и Энния, Невия и Пакувия, Акция и Афрания. Плавт и Теренций были у него в пренебрежении. Из недавно умерших поэтов мы читали, как правило, Вергилия и Вария, а перед приходом владельца и попечителя школы Манций читал и заставлял заучивать наизусть некоторые строки из Катулла, Горация, Тибулла и Проперция, однако приличного и даже возвышенного содержания. Овидия он нам никогда не читал и, насколько я помню, ни разу не упомянул его имени.
История изучалась лишь в скромном объеме. Но много времени отводилось тому, что Пахомий называл риторикой, а Манций – элоквенцией. То еще было красноречие! Нас не обучали ни фигурам мысли, ни фигурам речи, ни составлению, ни запоминанию, ни произнесению речей, а просто требовали выступать на заданные темы и велели «говори благородно», «скажи то же самое, но красивее», «повтори сказанное, но используй более возвышенные и звучные слова» – так строились наши упражнения; а после учителя сами произносили речи, мы их записывали и дома должны были выучить наизусть, дабы на следующий день хором и соло воспроизвести в классе.
Не морщи лоб, милый Сенека. Для того захолустья, которое являл собой наш Новиодун, – неплохая школа и весьма содержательные занятия. Тем более, что грек Пахомий хорошо знал мифологию и увлекался Платоном, а Манций был опытным грамматиком и у себя дома зачитывался новейшими историками – Титом Ливием и Помпеем Трогом, которых, однако, почти не упоминал, когда речь заходила об отечественной или зарубежной истории.
Хорошие учителя. И отношения у меня с ними сложились хорошие.
III. Учитывая, что я в течение трех лет не посещал никаких школьных занятий, меня сначала определили к тринадцатилеткам. Но, обнаружив мои способности и хоть и разрозненные, но углубленные знания в некоторых областях, уже через месяц перевели к четырнадцатилеткам, а к концу года – в последний класс грамматической школы.
Однако первым учеником я не стал. Рубелий Манций, который был главным учителем в школе, с самого начала дал мне понять, что, принимая во внимание мое ущербное гражданское положение – как-никак сын «предателя отечества», – мне не стоит излишне себя выпячивать, дабы не вызвать к себе зависть своих «полноценных» одноклассников, а затем сплетен, нареканий и протестов со стороны их родителей. И он, Манций, вполне оценив мои достоинства ученика, также не станет обращать на меня особого внимания и спрашивать будет лишь в последнюю очередь, в самых необходимых случаях, так сказать, в целях разумной осторожности и обоюдной безопасности.
Ты спросишь, как произошло это объяснение и в каких выражениях был заключен договор? А никак и ни в каких, милый Сенека. Мы оба, учитель Рубелий Манций и я, Луций Пилат, оказались достаточно умны и осторожны, чтобы при первом нашем общении молча изучить друг друга, прочувствовать наши скрытые намерения и без единого слова заключить между собой тайное соглашение. И я, представь себе, был весьма благодарен своему новому школьному учителю. С одноклассниками у меня установились ровные отношения, ибо зависти я не вызывал, а всякие насмешки надо мной Манций решительно пресек с первого же дня моего появления в школе.
Стало быть, малозаметный и в последнюю очередь спрашиваемый на уроках. Но после занятий Манций иногда давал мне разные научные и исторические труды – грамматиков Веррия Флакка и Гая Юлия Гигина, сочинения историка Саллюстия и, представь себе, учебные речи твоего отца, Сенеки Ритора, – давал и говорил: «Ты это поймешь. Тебе это может пригодиться. А после вместе обсудим». И я читал, выписывая для себя то, что вызывало во мне интерес. Но, когда я возвращал данные мне книги, никакого обсуждения не происходило. Потому что Манций всякий раз говорил: «Если ты чего-то не понял, то тебе это еще рано понимать. Важно, что ты прочел и запомнил. Память у тебя, я вижу, великолепная».
Намного чаще, чем с Манцием, я общался с греком Пахомием. Потому что тот неряшливо говорил по-латыни, но переводил с греческого на латинский диалоги философа Платона и с некоторых пор вдруг стал давать мне свои переводы, как он говорил, «на выправливание». Я их, по мере своих скромных возможностей, «выправливал» и попутно знакомился с некоторыми сочинениями великого грека. Особенно мне понравились «Апология» и «Пир».