– Только что позвонили из ОВИРа, – сказал мамин голос. И задохнулся на полуслове. – Не могу говорить….
Черная трубка уличного телефона-автомата налилась в ладони холодной тяжестью. Слева от меня по проспекту Вернадского двигался плотный, как всегда в середине дня, поток московского транспорта, одним рукавом уносясь к центру, а другим – к юго-западным окраинам. Справа от меня высилась чугунная ограда, за которой начиналась территория Московского университета.
– Мама, что случилось?
– Позвонили и сказали, что нам «дано разрешение на выезд», – мамин голос в телефонной трубке смеялся и плакал одновременно.
Я часто звонил маме перед тем, как отправиться домой из университета, где учился уже два с половиной года. Если только не свирепствовал мороз, я любил звонить из уличного автомата по пути к станции метро «Университет». (Как-то раз, еще первокурсником, на пари, я позвонил маме из телефона, висевшего в обшитой деревом кабине лифта в главном здании МГУ. Лифт уже успел подняться выше тридцатого этажа, и слышно было так хорошо, что я даже подумал: а что если на такой высоте вместо телефонных линий с «прослушкой» действуют иные воздушные пути, и ангелоиды проносят наши слова по небесам советской столицы, бережно укрывая сигнал в своих тонких ладонях?) Был солнечный и ветреный апрельский день. С места, где я стоял, открывался великолепный вид на окрестности университета. У меня за спиной вонзалась в небо башня главного здания, рядом с которой все остальные строения казались ничтожными. Творение сталинского ампира или же далекое и несовершенное подобие Эмпайр-Стейт-Билдинг – манхэттенского небоскреба, построенного в начале 1930-х? На противоположной стороне проспекта Вернадского располагались Большой Московский цирк и Детский музыкальный театр. Миновав цирк и театр, взгляд упирался в серо-бежевые жилые дома одного из самых желанных районов Москвы. На первом этаже одного из таких сталинских домов помещалась книжная лавка МГУ, куда я заглядывал после занятий. И хотя спрос на книги, особенно переводные, был невероятный, иногда мне везло. Везенье золотоискателя! Впереди виднелась мраморная шайба павильона метро «Университет», а вокруг метро – гарротой на шее – киоски и лотки. На дорогу домой уходило около часа, с одной или двумя пересадками, в зависимости от выбранного маршрута. В часы пик, по утрам, а особенно в конце рабочего дня, вагоны набивались людьми как охотничьи колбаски – перемолотым мясом, жиром и пряностями. Чуть ли не в каждом переполненном вагоне метро ехали полковники (в холодную погоду в толстых шинелях и папахах с кокардами), но нередко попадались и генералы с двойными красными лампасами на форменных брюках. Вот они, координаты моей советской юности: университет, книжный магазин, цирк и театр, еврейское счастье, призрак военной службы, чугунные ограды.
Из черной телефонной трубки глашатаем перемен звучал голос моей мамы. Вот и всё, нам наконец-то дали разрешение на выезд. «Под советской жизнью подведена черта», – думал я, воображая лицо мамы, в котором соединились радость и печаль. Эта печать раннего Возрождения – слияние музыки и тайны – порой придает особое совершенство лицам ашкеназских женщин. Словно вековые скитания еврейских предков по Европе, из Италии в Германию, в западнославянские земли, в Литву, на Украину и, наконец, в Россию, наделили маму квинтэссенцией изящно-робкой, чарующей женственности.
– Скорей приезжай домой, – торопил меня голос в телефонной трубке.
– Я поймаю такси, скоро буду… А папа еще в поликлинике?
«Мы уезжаем, наконец-то уезжаем. После девяти лет ожиданий», – думал я, перебегая проспект Вернадского. К черту правила уличного движения. Препоны, преграждавшие нашей семье путь к будущему, наконец-то рушились, и я это физически ощущал. Поздней весной 1987 года, когда власти наконец-то дали нам разрешение на выезд, моей маме исполнялось сорок семь; отцу было пятьдесят один. В советском фольклоре тех лет мы и нам подобные именовались «отказниками». Но в самом термине «отказник» заключалась ироническая двусмысленность, которая вряд ли подразумевалась изначально. Советская власть отказывала нам в разрешении эмигрировать, отказывалась выпустить нас из СССР. А мы, евреи-отказники, отказывались от билета в советский рай.
Свернув на Садовое кольцо, такси застряло в пробке и следующие четверть часа ползло; таксист запалил очередную гадкую папиросу. Обычно от университета до нашего дома, расположенного около площади Академика Курчатова, было около получаса езды на такси, иногда чуть больше. Устроившись на заднем сиденье и игнорируя попытки таксиста втянуть меня в разговор о шансах победы Спартака в новом футбольном сезоне, я погрузился в воспоминания. Я оказался в кинозале памяти, и у меня перед глазами на двух экранах одновременно крутились фильмы. Эти два фильма делили почти надвое мою двадцатилетнюю жизнь. Первый, разворачиваясь в хронологической последовательности, запечатлел одиннадцать лет моей жизни, начиная с самого раннего детства и до поздней осени 1978 года. Второй фильм, устремляясь из настоящего в прошлое, восстанавливал события в обратном порядке – с этого апрельского дня 1987 года до зимы 1978 года. Именно тогда, на рубеже 78-го и 79-го, мы впервые подали документы на выезд из СССР, и эта зима навсегда изменила историю нашей семьи, размежевав жизнь на «до» и «после».
Часть моего «я» навсегда осталась в кинозале советского прошлого, на ребристом виниловом сиденье московского такси, уносящего меня прочь из России. Я печатаю эти строчки на экране лэптопа, а за окном кабинета переменчивая бостонская зима укутывает ели в белые шелка. Понедельник, утро, я только что отвез дочек в детский сад; жена уже на работе, в клинике Бостонского Медицинского центра, принимает больных, среди которых многие – иммигранты. Я отпиваю глоток остывшего цейлонского чая с лимоном, потом вглядываюсь в молочно-голубое зимнее небо. Сколько же всего переменилось с той весны 1987 года. И во мне, и в моих родителях, и в стране, которая держала нас столько лет в заложниках. Тогда, покидая Россию навсегда, я был совсем другим человеком. Отчаянным, резким и нетерпимым. Московский студент, играющий в рыцарство, я был тогда худощавым «юношей бледным» с густой шевелюрой. Я еще не читал «Лолиты», не видел Парижа и Рио-де-Жанейро. Привыкший ожидать от окружающего мира проявлений антисемитизма, я был готов драться за свою честь. Я верил, искренне, что Рональд Рейган представляет силы добра, поскольку яростно противостоит советской «империи зла».