Актуальный художник Беда́ Отмух (по паспорту Борис Мухин) стоял на выставке перед картиной Ван Гога «Арлезианка» и мучительно размышлял:
– Ну что бы с ней сделать такое, а? Может, помолиться? Встать на колени прямо тут – и помолиться. «Винсент, Господи, Винсент!» Нет, было уже. А что, если не помолиться, а помочиться? Ну, будто бы от восторга пузырь не выдержал. «Винсент, не могу, Винсент!» Тоже было. Думай, Бедюша, думай… А может, губы накрасить и всю картину зацеловать? Ладно, не всю, конечно. Сколько успею. Или вот что: нарисую-ка я ей на лбу подсолнух. Красным фломастером, ярко, сочно. Хорошая мысль!
Беда тяжело вздохнул и потрогал себя за поясницу.
– Мысль-то хорошая, да ведь это полгода в тюрьме, а у меня почки. И потом, тоже было. Все было! Все изгадили, хоть уходи из профессии! И ничего нового в башку не лезет. Видно, я и вправду устарел…
Последние три года творческой жизни художника были отмечены жесточайшим кризисом. Проекты лопались один за другим, и продвинутая критика уже занесла свой красный фломастер, чтобы поставить на Беде жирный крест. Мухин буквально на глазах терял самое драгоценное свое свойство: актуальность. Впрочем, свойство это было всегда особого рода. В узком кругу современных художников Беду называли «классиком»: все его акции были как-то связаны с некогда авангардным, а теперь давно уже ставшим азбучным искусством и выражали, как писал один продвинутый критик, «еле слышную в наше время хрустально-ностальгическую ноту тоски по недостижимой реальности».
Найти эту ноту было непросто.
В юности Боря неплохо рисовал и даже поступил в художественно-промышленное училище имени Серова учиться на оформителя. Однако творческую душу юного Мухина эта прагматичная профессия не грела. Ему хотелось писать пейзажи – с жаркими летними полднями, тучными коровами, прохладными речками и тенистыми березовыми рощами. Из него мог бы, пожалуй, получиться народный художник, певец колхозной деревни, но уже в конце второго курса на этом пути возникло серьезное препятствие: он познакомился с жизнью колхозной деревни.
Летом Мухин отправился на этюды в Псковскую область. Речки, рощи, бескрайние поля и чистые озера присутствовали здесь в изобилии, попадались даже коровы, но наряду с ними встречалось много такого, чего привычная Мухину живопись избегала. Все связанное не с природой, а с человеком было очень бедно и очень печально. Кого-нибудь другого эти наблюдения могли бы толкнуть на тернистый путь отражения реальной действительности, но Боре судьба готовила иное будущее.
Однажды, сидя в деревенском нужнике, в окружении гудящего облака мух, и глядя на сколоченную из неструганых досок, знакомую до мельчайших деталей дверь, он задумался, насколько то искусство, которым он занимается и которое громко величают реализмом, далеко от подлинной реальности. Вслед за этой критической мыслью явилась другая, уже философская: а является ли вообще реальность – ну хотя бы вот эти доски или эти мухи – предметом искусства? Затем пришла и третья, этическая: до чего же фатально, окончательно и непоправимо отличается и сама действительность, и мысль о ней от полотен, которые надо сначала намазать несъедобным маслом, а потом попытаться пристроить на выставку. Отчего все так устроено? И зачем? Не найдя никакого ответа, художник толкнул дверь – и вышел из сортира.
Той же ночью ему приснился вещий сон.
Господь Саваоф, похожий на декана факультета живописи Виктора Альбертовича, пожилой, бородатый и суровый, сидел за столом у себя в кабинете и смотрел на него исподлобья.
– Чем вы занимаетесь, Мухин? – спросил Саваоф.
– Картины пишу, – ответил студент и, подумав, добавил: – Прости, Господи.
– А ну-ка посмотрите на эту картину! – велел вдруг декан, ткнув пальцем в стену.
На картине две колхозницы в красных платках жали рожь.
– Что вы видите?
Борис присмотрелся – и вдруг почувствовал отвращение. То, что висело на стене, не было искусством.
– Я вижу тряпку, – ответил он, – грязную тряпку.
– Очень грязную?
– Очень. Она вся в засохшем масле.
Лицо декана посуровело еще больше. Он встал и вытянул руку:
– Изыди из кабинета моего!
Студент повернулся и, замирая от предчувствий, распахнул дверь. Гудящее изумрудное облако окутало его со всех сторон. На секунду Боре показалось, что он попал в основание радуги.
Он вытянул руку, и на ладонь ему села муха.
– Что ты видишь? – раздался голос позади него и в то же время как будто свыше.
– Мух твоих, Господи, – ответил художник, удивляясь тому, как гулко и спокойно звучат его слова.
– Что ты можешь сказать о них?
– У них изумрудные спины, прозрачные крылья и совершенная архитектура тела. Они прекрасны и странны, как все твои творения, Господи.
– А теперь слушай и запоминай! – загремел голос. – Никогда больше ты не должен касаться красок. Сегодня ты распахнул актуальную дверь. Иди и круши!
Несостоявшийся живописец сделал шаг вперед, не отрывая взгляда от собственной ладони. На ней по-прежнему неподвижно сидела зеленая муха. Боря поднес ее к лицу и растворился в ее фасеточных глазах.
Так умер пейзажист Борис Мухин и родился актуальный художник Беда Отмух.
Наутро он покинул деревню и сразу по приезде в город подал заявление об отчислении. Впереди ждала новая, неведомая жизнь.
Жизнь эта оказалась бурной. Начинал он действительно с мух, стараясь как можно лучше выполнить волю тех сил, которые направили его на путь истины. К тому же на самом излете советского андеграунда пошла мода на Сальвадора Дали, Луиса Бунюэля и связанную с ними трупно-мушиную тематику. Чего только не делал Беда с мухами в те чудные предрассветные годы… Эх, да что теперь вспоминать!
А потом порвалась связь времен, лопнули путы соцреализма, сорвалась с цепи колесница современного искусства – и понеслась. Мух Беда вскоре забросил и лишь изредка вводил их в свои перформансы – ненавязчиво, мельком, где-нибудь на заднем плане, скорее в виде талисмана, чем по соображениям художественной необходимости. Так старые мастера, какие-нибудь там фламандцы, оставляли свой автопортрет в толпе пришедших послушать Христа.