Все мы, в сущности, крестьянские дети, даже если наши предки давненько-таки оставили соху и расселились по городам. Автор, например, родился в Москве, за Преображенской заставой, и мать его родилась в Москве, и бабушка по материнской линии, но уже прабабка писалась крестьянкой Лопасненской волости Серпуховского уезда Московской губернии и перебралась в Первопрестольную только в самом конце позапрошлого, XIX-го столетия, предварительно сколотив каким-то образом порядочный капитал. Купила она на крестьянские деньги, облитые потом, участок земли за Преображенской заставой, построила двухэтажный бревенчатый дом с дубовым паркетом и мраморной лестницей, но, правда, на задах у нее, по старозаветному деревенскому обыкновению, росла конопля на подати, девушки водили хороводы по праздникам и вся земля напротив черного хода была усыпана подсолнечной шелухой.
То есть сильна, даже неизбывна, крестьянская составная в нашем генетическом коде, и даже до такой степени, что вот у автора сызмальства дух перехватывало, стоило ему увидеть из окна электрички наши милые березовые перелески и как бы на скорую руку возделанные поля. Даром что он представления не имел, откуда булки берутся, и отец его был горожанином, и дед, и прадед, скончавший свои дни на винокуренном заводе, автор как сердцем чувствовал, что, верно, ничего нет здоровее и красивее крестьянских занятий, особенно если благоуханной весной, да погожим днем, да на живительном ветерке.
После, уже зрелому человеку, ему выпало такое счастье: примерно полгода, с апреля по октябрь, жить в тверской деревне на берегу Волги, ковыряться в земле, орудовать косой-литовкой в свое удовольствие, навоз возить, выпивать на общих основаниях с соседями хлебопашцами и коротать возле камина ветреные осенние вечера. Словом, никак не могло такого случиться, чтобы не появились на свет божий «Деревенские дневники».
Осень
Прошлое нашей деревни загадочно и темно. Еще предвоенное время здесь помнится кое-как, но пора коллективизации-феодализации – это уже темно. Тем более удивительно, что среди местных крестьян живы некоторые обрывочные сведения, относящиеся бог весть к какой старине, когда холера имела хождение наравне с разменной монетой и целые волости сидели на лебеде. Например, у нас говорят, будто бы в ближайшем селе Покровском, куда мы за хлебом ходим, в 1812 году крестьяне захватили отряд шаромыжников (это от французского chere ami), который промышлял в наших местах насчет провианта и фуража. Еще говорят, что окрестные земли, деревни и землепашцы когда-то принадлежали помещику Владиславу Александровичу Озерову, поэту и драматургу, знаменитости начала XIX столетия, который написал «Эдип в Афинах», сошел с ума, заперся в своей тверской деревне, умер сорока семи лет отроду и был похоронен на родовом кладбище, у южной стены церкви Преображения-на-Ключах. Церковь, понятно, давно снесли, однако надгробный камень еще стоит. По-своему удивительно, что этот камень еще стоит, хотя бы и попорченный инскрипциями непристойного содержания, особенно если принять в расчет, что накануне революционных преобразований орловские землепашцы разрыли могилу Фета, выкрали из его гроба уланскую саблю и пропили оную в кабаке. Когда основана наша деревня, не знает никто, скорее всего давно, может быть, еще при Михаиле Тверском, поскольку место уж больно приветное в рассуждении красот и разного рода выгод.
Затруднительно угадать, откуда у нашего крестьянства эта девичья память и явное небрежение своим прошлым. Видимо, вот откуда: минувшее в родовом сознании русского земледельца настолько отвратительно, что лучше о нем забыть.
Размышления этого рода, может быть, к месту перед обедом, а с утра пораньше они – обуза, поскольку с утра пораньше нужно думать не про девичью память нашего крестьянства и не про уланскую саблю Фета, а про то, как продолжить фразу: «Однажды холодным осенним утром…» – которая накануне как-то не задалась. Паниковать по этому поводу пока не приходится, ибо даже у такого мастера, как Тургенев, бывали дни, когда он напишет: «В один прекрасный день…», потом вычеркнет «прекрасный», потом «один», наконец «день» и в сердцах выведет на листе известное национальное ругательство из трех слов. Как бы сегодня не впасть в эту многоуважаемую методу…
Солнце только-только поднялось из-за рощи и облило деревню холодным золотом, которое как-то болезненно, знобко отозвалось в траве, схваченной инеем, в пергаментных листьях клена, в крышах изб, поседевших за ночь, и особенно в гроздьях рябины, возбуждающих метафорическое чутье: похоже, точно за деревьями забыли пожарный автомобиль. Студено, не студено, но в смысле температурного режима немного не по себе, да еще в рукомойнике, приколоченном к склизлому телу березы, льдинки стучат друг о друга и, кажется, перешептываются, как раки в лукошке, – брр! Кстати, о раках: в конце сентября они начинают ползать по каменистому дну нашей речки и, если не полениться, их можно пропасть наловить при помощи обыкновенного марлевого сачка; из раков варится славный суп, только уж больно канительное это дело: раковое масло нужно из панциря выжимать, особым способом варить зелень, так что в другой раз предпочтешь просто сварить их и съесть под пиво. Кстати, о пиве: чудные дела твои, Господи, – в соседней деревне Козловке продается в разлив превосходное немецкое пиво, и это обстоятельство навевает такую мысль: все-таки жизнь не стоит на месте, все-таки жизнь худо-бедно идет вперед; ведь вот какой субъективный идеализм – немецкое пиво свободно продается в утомленной тверской деревне, в то время как тут и лен уже не растет, в то время как тут еще не простыла память о деревенских ребятишках, щеголяющих в отцовских кирзовых сапогах, о налоге на яблони, о сельмаге, в котором налицо водка, весовая килька, галоши и в мягкой обложке биография Каменного Вождя.
На деревне покуда тихо, даже петух соседки Егоровны покуда не на посту. Чуть позже, когда уже выкушаешь утреннюю ложку меда, тягучего и благоуханного, похожего на расплавленное золото, вдруг услышится, как в ближней роще невидимый дятел оттянет стремительную барабанную дробь, оттянет – и замолчит. Кстати, о меде: мед мы берем в деревне Сенцово за четырнадцать километров, у одного древнего старика, бывшего комбрига Кручинкина, который держит каких-то особых пчел. Говорить он может только о своих питомцах-кормильцах; единственное его горе – это если рой улетел; самое сильное чувство – ненависть к производителям балованного меда; о трех кампаниях, в которых дед принимал участие, он не помнит решительно ничего. Тоже по-своему счастливый человек, даром что поздновато нащупал истинную стезю.