До аптеки можно было добраться двумя путями. Как в сказке.
Первый путь был длинным, утоптанным, пыльным и безопасным. Второй – коротким, асфальтированным (давным-давно, конечно, но асфальт всё ещё не развалился, только немного потрескался), и, по слухам, там всё ещё время от времени натыкались на живых мертвецов.
Самокат Эмбер для первого пути не годился.
⁂
Эмбер с силой отталкивается от бордюра, вымещая скопившиеся обиду и злость, и самокат под ней взбрыкивает, не готовый к такому резкому старту. Он вздрагивает, опускаясь на асфальт, переднее колесо попадает сначала в выбоину, а потом на толстую ветку, и дрожь сотрясает Эмбер от пяток до головы, но она даже не думает останавливаться.
Она отталкивается ещё и ещё, пока дом за спиной не становится совсем крошечным (ну, наверное, совсем крошечным, можно только предположить, а не разглядеть, ведь на самом деле она не оглядывается), а мир перед глазами не перестаёт размываться от сдерживаемых слёз. Ветер дует в лицо, и Эмбер рада, что ему не удаётся сорвать ни слезинки.
Ей нужно ехать, а не устраивать заплывы по волнам собственной грусти.
Не помешали бы очки – такие, спортивные, в пол-лица, с плотной резиновой подкладкой. Проблема в том, что она видела такие лишь на картинках, а в реальной жизни даже обычные, круглые, в самой простой оправе стоят столько же, сколько еда на три дня. Эмбер, в принципе, может себе это позволить, хотя бы в счёт зарплаты, тем более что Хавьер совсем не против платить своим работникам вещами, а не деньгами.
Деньги. Смятые, потёртые бумажки разных цветов и разного достоинства.
То, что когда-то было американскими долларами, английскими фунтами, японскими йенами, кенийскими шиллингами и всеми остальными купюрами и монетами, – всё теперь имеет одну цену. Пять индийских рупий и пять евро – одно, монета в десять русских рублей и монета в десять корейских вон – тоже одно. Раньше, смеётся Хавьер, нужно было знать курсы валют и никто не мог просто так прийти и рассчитаться в испанском магазинчике китайской банкнотой. Сейчас нет ни Китая, ни Испании, ни курсов валют. Нет Кореи, нет России, нет Кении, Японии, Англии и Америки.
Нет ничего, а всё, что осталось, перемешалось так, что не разобрать. И несколько миллионов оставшихся в живых передают из рук в руки измятые и переклеенные купюры или отполированные тысячами прикосновений монеты, и нет никакой нужды знать, в какой стране их чеканили, печатали и пускали в оборот, достаточно просто глянуть на цифры.
Хавьер говорит, рано или поздно банкноты износятся, поэтому он предпочитает монеты.
Эмбер будет рада сберечь для него несколько, взяв жалованье солнечными очками, новым колечком в нос и разноцветными бусами.
Она думает о том, что могла бы взять ещё немного тушёнки из военных запасов, и каши оттуда же, потому что на свете нет практически ничего вкуснее, чем эта каша, особенно если ты целый день гоняла на самокате или убиралась на чердаке… За первое мать ругает, за второе – хвалит, потому что считает примерным поведением взрослой дочери, которая осознаёт, что в таких сложных условиях её могли и не рожать. Она не в курсе, что взрослая дочь убирается на чердаке не потому, что хочет помочь, а потому, что хочет спрятаться и хоть на какое-то время представить, будто это – только её территория.
Эмбер вздрагивает, когда вспоминает о матери.
Её плечи дёргаются, натягивая кожаную куртку, и без того тесную, руки судорожно цепляются за виляющий руль. Самокат то ли реагирует на её настроение, то ли просто живёт своей жизнью, но его заднее колесо взбрыкивает, и Эмбер едва не кувыркается вперёд. Она успевает спрыгнуть и, вцепившись в покрытую царапинами раму, делает несколько широких шагов вперёд, чтобы погасить скорость и не пропахать асфальт носом.
У неё получается.
Самокат, крутанувшись вокруг своей оси, послушно возвращается ей под ноги, но у Эмбер не остаётся сил продолжать. Неаккуратно уложив его, почти уронив, она садится на грязный бордюр.
Локти сами собой упираются в колени, ладони закрывают лицо.
Воздух свистит, когда она втягивает его через тонкую щёлочку, и его не хватает, но Эмбер не разводит ладони. Только впивается пальцами в лоб и сдавливает лицо, как будто хочет подцепить ногтями и выдрать из головы все ненужные мысли.
Не получается. Это никогда не работает.
Под закрытыми веками кружатся цветные спирали, и если надавить на глаза, они не исчезнут, только превратятся в отчётливые картинки. Впрочем, они и так превратятся, они уже превращаются.
Бюджетная версия телевидения. Даже удобно – не надо жечь электричество, не надо выслушивать комментарии по поводу неумения экономить, не надо вглядываться в экран и вслушиваться в звук из хрипящих колонок, всё происходит внутри головы. Всё происходит внутри головы – и всё было бы круто, если бы только в главной роли снимался кто-то другой.
Не она сама.
И если бы фильм был не о её жизни.
Воспоминания – как водоворот посреди тихой реки, появляются ниоткуда и засасывают так, что не выплывешь. Будь воспоминания долгой дорогой, Эмбер держалась бы за самокат, чтобы спастись, но в воде даже самый лучший из самокатов только мешает.
Она тонет, но вместо того, чтобы задрать подбородок, сражаясь за последнюю попытку вдохнуть, только наклоняет голову ниже.
– Хватит, – говорит Эмбер сама себе.
Нет, на самом деле, не хватит.
– Ты ужасная дочь.
– Зачем я только тебя родила.
Ночь холодная, ужасно холодная, и Эмбер отчаянно дрожит под двумя дырявыми одеялами. На ней тёплые носки, и джинсы, и мягкая футболка, а сверху – старая толстовка с карманами, но ей всё равно холодно. Она поздно вернулась со смены, так поздно, что лужи на улице уже успели схватиться морозом.
Сна ни в одном глазу.
Она слышит, как мать открывает дверь, и по тому, как ключ царапается о замок, не попадая в скважину, уже понимает: пьяна настолько, что на ногах еле держится. Потом, когда мать побеждает замок, в коридоре загорается свет, и мощности тусклой, мигающей лампочки вполне достаточно, чтобы себя успокоить: тонкая тёмная линия тянется от двери в комнату до косяка, это значит, что она не забыла накинуть крючок. Это значит, что мать к ней не войдёт, даже если захочет.
Эмбер натягивает одеяло до подбородка и ждёт.
Её разрывает тысяча эмоций одновременно. Ей жутко, и стыдно, и обидно, и горько. Она злится на мать и злится на себя за то, что злится на мать. Она знает: лучше такая, чем никакая. Она знает: мать нужно любить, но невозможно любить, когда в ответ встречаешь лишь ненависть, и всё это колет под грудью пихтовыми ветками.