Память чиркнула спичкой,
Высветила лицо,
И забывчивый ангел устыдился.
Значит, все-таки было?
Значит, было это лицо?
Вера Маркова «Луна восходит дважды»
Я еще маленькая. Наверное, мне лет пять, не больше.
У папы такие твердые руки. Он подводит меня к окну.
– Не гляди… Пока не гляди… Это молодой месяц, на него нужно смотреть только через левое плечо. Не гляди…
Папа поворачивает меня и крепко держит за плечи.
– А теперь – можно. Гляди, Сонечка.
Я гляжу на небо через левое плечо. На густом, темносинем бархате – узкий, острый серп месяца. Такой узкий и острый! Кажется, он прорезал небо, а там, за мягкой бархатной темнотой, совсем другой мир, весь из серебра.
– Это молодой месяц, – говорит папа. – А посмотришь через правое плечо – увидишь…
– Что, что увижу?
– Потом, когда-нибудь… Хотя, пожалуй, я скажу тебе: ты увидишь свою прошлую жизнь. Сейчас ты не поймешь… Позже, когда-нибудь. Но не будем об этом.
– Правда, месяц – как серебро?
Прошли долгие годы. Я уже забыла, что говорил мне папа, – смотрела на луну не задумываясь, как придется. Но вот однажды случилось так, что я посмотрела на молодой месяц через правое плечо.
Я увидела дорогу. Она уходила куда-то далеко-далеко в глубокую бесконечность.
Моя жизнь… Почему жизнь? Какая длинная дорога!
Хотя чему удивляться? Мне восемьдесят шесть лет. Тусклый неясный свет. Туман, дымка – чем дальше, тем гуще. Не разглядишь… Какие-то тени… Сколько их! Исчезают – и появляются снова. Это призраки, совсем прозрачные. Но они не мешают друг другу. Да нет же, это не призраки! Просто они так далеко, что их не разглядишь. Это люди – сколько их! Они проходят сквозь деревья, сквозь стены домов.
Но вот я вижу маму. Она наклоняется надо мной в вечернем полумраке. Она целует меня.
На маме черное шуршащее платье с высоким сборчатым воротником огненного цвета. Это так красиво, и от мамы удивительно и сладко пахнет. Я понимаю, она куда-то уходит.
– Спи, спи, маленькая…
И вот уже нет ее. Остается только затихающий шелест длинного платья и чудесный запах.
И вот опять мама. Но уже в сером байковом платье с широкими, поднятыми у плеч рукавами. Это платье сшил ей папа.
– В нем тепло и уютно, – улыбается мама, – но с изнанки столько ниток, запутаешься! Никак не наденешь!
Мой папа художник, но платье он все-таки сшил маме сам, как умел. Я помню папу за мольбертом. На холсте мамин портрет. И краски в разноцветных заманчивых тюбиках. Но трогать их нельзя. Масляные краски плохо отмываются.
Мы живем в просторной пятикомнатной квартире на верхнем этаже старого дома. Я помню большую кухню с закопченным потолком, с плитой, которую топят дровами. Там, возле плиты, где потеплее, меня купают в гремящем старом корыте.
Иногда приходит худая и мрачная тетя Дуся из соседней квартиры. У нее на кухне плохо растапливается плита и дымит. Она яростно размешивает кипящий борщ в большой старой кастрюле с мятыми боками.
Мне кажется, что эта кастрюля и корыто, в котором меня моют, – родственники.
Часто приходит Зоя, ее дочка, вся в светлых кудряшках. Она сильно хромает, припадая на один бок. Моя няня Сергевна рассказывала, что Зою завалило кирпичами, когда у нее на работе упала стена. Тетя Дуся хлопочет, но денег пока не платят.
– Ребенка не ошпарь! – рычит Сергевна.
– Как же! – страшным голосом отвечает тетя Дуся, разбрызгивая бурые капли.
Не домыв меня, Сергевна, ворча, кого-то проклиная и тут же браня себя за грешные слова, заворачивает меня в простыню и уносит.
Четыре комнаты нашей квартиры выходят окнами на Маросейку, пятая комната – большая, сумрачная, таинственная – окнами во двор. На окнах – занавески с длинными изогнутыми лилиями. Когда сквозняк надувает их, лилии кажутся мне живыми. Они как будто растут, движутся и вот-вот убегут с занавесок. Это комната дяди Сени, Самуила Евгеньевича Фейнберга.
Только спустя много лет я узнала, что он один из самых знаменитых пианистов двадцатого столетия. Посреди его комнаты – большой концертный рояль. Если повезет, под него можно забраться, а уж вытащить меня из-под рояля можно только за ногу.
Каждое утро дядя Сеня играет Баха. С этого начинается его день, да и мой тоже. И вот вся квартира наполняется таинственной музыкой, хотя комната дяди Сени – в дальнем ее конце.
Музыка окружает меня, рождая необыкновенные образы и видения, поддерживает прозрачные колонны и уносит их куда-то ввысь, где среди облаков просвечивают дымчатые рыцари, стрельчатые башни еле различимых замков.
Я вспоминаю: у меня, как ни странно, треугольная комната, где я живу с моей няней Сергевной. Она староверка, свою посуду держит отдельно от нашей, но ходит в православную церковь, потому что церкви для староверов в округе нет, – может быть, в те годы вообще нет в Москве.
Рано утром, еще не рассвело, я слышу грохот в коридоре от брошенной на пол охапки дров. Сергевна растапливает печку. И скоро уже можно босиком подбежать и прижаться к теплым изразцам спиной или боком.
Суровая, мрачная – но со мной Сергевна неизменно нежна, ласкова, терпелива. За всю жизнь в нашей семье – а она у нас прожила долго-долго, и даже в эвакуацию во время войны ездила с нами – за всю жизнь она не сказала мне ни одного резкого слова: «Ребенок, что с него взять?».
Я помню, как Сергевна сидела неподвижно на высоком стуле с окаменевшим, застывшим лицом, похожая на древнего идола. Я видела таких идолов у папы в книгах на картинках.
Деревенская родня – все оборванные и почти босые – рухнули перед Сергевной на колени, гулко стукнув лбами о старый паркетный пол. Меня, ребенка, это поразило. Потом оказалось, что они, совсем изголодавшись, продали, ничего не сказав Сергевне, ее еще крепкий деревенский дом и главное богатство – швейную машинку «Зингер».
Потом родственники были, конечно, прощены. Мама дала им денег, какой-то одежды.
Детская память выборочна, но что-то она запоминает накрепко и словно прячет в своих тайных далеких закромах. Вот так мне запомнилось, в наш дом как-то пришел странный человек с длинной полуседой бородой, в рваной куртке, из-под которой торчала ситцевая рубаха. Ему продали дяди Сенин концертный фрак.
Через какое-то время он пришел снова и сказал: «А нет ли у вас еще такой одежки? Уж больно хороша. В ней вольготно пахать: ветерком продувает».
Но у дяди Сени оставался еще только один фрак, а он был выступающий пианист, и фрак нужен был ему для концертов.
Теперь о другом. У меня над постелью, как и в детстве, висит большой мамин портрет: прелестная юная женщина легко и свободно сидит в кресле, держа в одной руке темно-алую розу. Этот портрет написал мамин первый муж – Валентин Александрович Яковлев, замечательный художник, член «Московского салона».