Юля
Санкт-Петербург – Уфа – Инзер
– Папа, как ты не можешь понять? Я тоже хочу счастья! – Юля резко, словно подброшенная неведомой пружиной, поднялась с кресла и стремительно зашагала по комнате из угла в угол. Но вдруг девушка остановилась, сделала глубокий вдох, расслабляя сжатые кулаки.
Гнев чрезвычайно ей шел. Смугловатый румянец горел на высоких скулах, глаза под бровями вразлет сверкали серо-голубым льдистым пламенем, ноздри тонкого носа раздувались – если бы не идеально облегающий стройное тело, но безнадежно деловой костюм, то прямо Диана-охотница[1], а не какая-то там Юля! Она не любила свое имя. Юлия Андреевна – еще ничего, но вот Юля – нечто бесформенное, почти бесцветное, вроде медузы. А уж Юлечка… как люлечка, тьфу! Она всегда завидовала сестре Насте – вот имя как имя, а у нее… хуже только Ляля какая-нибудь.
Муж, еще до брака, когда они только познакомились, сразу начал называть ее Юла – с ударением на первый слог. Это звучало так экзотично, так возвышенно, так изысканно, что Юля начинала себя чувствовать как минимум Галой Сальвадора Дали. Впрочем, это в ее финэке – Ленинградском финансово-экономическом – были сплошь сугубо прозаические, как и она сама, Вадики, Коли и Наташи. В богемной компании Алексея (звавшегося, по неведомым причинам, Шерифом) Катя становилась Кэтрин, Костю почему-то звали Бонсом, Ваня был непременно Джонни или хотя бы Яном, Оля – Хельгой или Оллой, даже простецкая Наташа превращалась в загадочную Тати. Да и компания была постарше Юлиных однокашников, никаких студентов, все сплошь готовые гении, хотя и непризнанные. А некоторым кусочек признания уже обломился. Алексей, к примеру, числился автором двух довольно популярных песенок и пары-тройки «концептуальных», как они выражались, оркестровок классики, Бонс время от времени концертировал, все в каких-то мрачных подвалах, про Шушунчик (вообще-то Дашу) говорили, что ей Губайдуллина в подметки не годится. От мамы, учительницы музыки, Юля впитала чувство восторженного преклонения перед властителями звуков, так что иногда потом ей казалось, что она влюбилась тогда вовсе не в Алексея, а сразу во всю его компанию, в атмосферу богемности, избранности, почти божественности. Они были Творцы, Моцарты, их ждал музыкальный Олимп. Ее Лешеньку уж точно: отрывки симфонии, над которыми он работал, казались Юле абсолютно непонятными, не похожими ни на что из того, что привычно было с детства, а значит, были настоящим прорывом, подлинным новым словом в музыке. Собственно симфонию (или, быть может, это будет какая-то абсолютно новая музыкальная форма, ведь симфония – это старье, это скучно) будут исполнять в лучших концертных залах, о ней будут рассказывать в музыкальных школах – «это произведение конца ХХ века стало поворотным этапом в творчестве…» – так же как ее мама рассказывала своим ученикам о Бахе и Вагнере.
Жаль, мамы нет давным-давно, она только и успела, что дочек замуж выдать, даже до внуков не дожила.
А великая симфония Лешенькина так и осталась лежать в набросках, так же как прочие «шедевры». Оперы, мюзиклы, концерты, оратории… «Нет, ты послушай, какая тема, ты послушай, всего одиннадцать нот, а ведь до слез пробирает!.. А, что б ты понимала!» – говорил часто Алексей. Юля через несколько лет действительно перестала прислушиваться к «шедевральным идеям». Гладила ненаглядного по голове, говорила, что да, гениально, что надо продолжать, что творческий кризис – это временно… но – вслушиваться? Лешенька столько твердил, что Юля ничего не понимает в музыке, что она и сама в это поверила. Он – гений, ее же счастье – в заботе о том, чтобы гений мог спокойно работать. Вот Юля и старалась.
Ах, как она старалась! Чтобы не обременять любимого (как все «гении», он не снисходил до пошлого быта, полагая, что еда и чистые рубашки должны появляться сами собой, творческой личности неприлично обременять себя столь низменными заботами), девушка варила суп из топора и проявляла чудеса изобретательности, пытаясь совместить расходы с почти нулевыми доходами. Экономист она, в конце концов, или кто? Когда родилась дочь Машка, в их бюджет еще капали потихонечку гонорары за два Лешкиных шлягера. Это помогало держаться на плаву, но не больше. «Флагман отечественной индустрии», где отец когда-то был ведущим специалистом и куда Юля почти с восторгом устроилась (ну и что, что простым экономистом, зато перспективы! Престиж, в конце-то концов!) после института, постепенно превратился в утлую ржавую баржу. Ну и зарплаты «экипажа» (не считая, конечно, самой верхушки, но кто и когда считал зарплаты верхушки) вполне соответствовали дряхлому виду бывшего «флагмана». Как почти везде с началом «новых времен», платили нерегулярно и не полностью.
Брать деньги у отца Юля решительно не хотела. Особого тепла между ними и так никогда не водилось, а после маминой смерти отношения и вовсе застыли, как лужи под первым морозом – вроде и есть там еще что-то живое, но виден лишь белый застывший лед, который трогать себе дороже, злые осколки изрежут до крови. Иногда, впрочем, приходилось, стиснув зубы, терпеть «вспомоществование», да еще и дочернюю благодарность изображать. Никуда не денешься. Лешенькины «шедеврики» скоро сменились другими такими же однодневками, так что ручеек гонораров, и поначалу-то не слишком обильный, через пару-тройку лет и вовсе иссяк. Редкие концерты – о да, его еще куда-то приглашали! – в заштатных клубах оплачивались, как правило, послеконцертным банкетом, где скудной снеди хватало на пару раз закусить, зато спиртное там текло реками. Юля выбивалась из сил, чтоб хоть что-то заработать, бралась вести бухгалтерию для разнообразных мелких контор, плодившихся с приходом «новых времен», как грибы, и с тоской наблюдала, как ее «моцарт» превращается в невзрачного лысоватого мужчинку с пивным брюшком и тусклыми глазами. Временами он еще бренчал что-то на расстроенном пианино, но все чаще предпочитал клавишам кнопки телевизионного пульта: «Отстань, мне под телевизор лучше думается!» Или уезжал к приятелям «расписать пульку». Возвращался за полночь, спотыкаясь, громыхая, сбивая с вешалки пальто и куртки. Как-то раз заснул, расшнуровывая ботинки – так устал. Иногда добирался и до пианино – это означало, что по дороге его осенило вдохновение. К счастью, рядом с пианино стоял диван, поэтому вдохновения хватало не больше чем на два-три тычка в клавиши.