Потом, когда вокруг него взрывался мир, когда гибельные черные дрозды облепляли каркас для лазанья на школьном дворе, он досадовал на себя, что забыл фамилию репортерши Би-би-си, которая сообщила ему, что старая его жизнь кончена и впереди новое, мрачное существование. Она позвонила ему домой и не стала объяснять, кто ей дал телефонный номер. “Каково вам, – спросила она, – узнать, что аятолла Хомейни только что приговорил вас к смерти?” Лондон, вторник, солнце – но вопрос заставил утренний свет померкнуть. Он ответил, не понимая толком, что говорит: “Приятного мало”. А подумалось: я мертвец. Он задался вопросом, сколько еще дней ему отпущено, и ответом, казалось, должно было послужить однозначное число. Он положил трубку и бросился из своего кабинета на первый этаж узкого дома в Излингтоне, стоявшего впритык к таким же узким домам. Окна гостиной закрывались деревянными ставнями, и он, хоть в этом не было никакого смысла, запахнул их и запер. Потом запер и входную дверь.
Был День святого Валентина, но с женой, американской писательницей Мэриан Уиггинс, отношения у него в последнее время разладились. Хотя с тех пор как они поженились, прошел только год с небольшим, шесть дней назад она сказала ему, что несчастлива с ним, что ей “совсем не так хорошо, как раньше”, да и он понимал уже, что их брак – ошибка. Сейчас она смотрела, как он, гальванизированный новостью, словно весь под током, нервно мечется по дому, занавешивает окна, проверяет задвижки и шпингалеты, и ему пришлось объяснить ей, что происходит. Отреагировала она достойно – стала обсуждать с ним, как быть дальше. Использовала слово “мы”. Да, это было храбро.
К дому подкатила машина американского телеканала Си-би-эс. У него была договоренность, что он отправится к ним в студию в Найтсбридж, в Боуотер-Хаус, где в прямом эфире выступит в утренней программе, передаваемой через спутник.
– Я не могу это отменить, – сказал он жене. – Прямой эфир. Нельзя просто взять и отказаться.
Позднее в то утро в православной церкви на Москоу-роуд в Бэйсуотере должна была пройти служба в память его друга Брюса Чатвина[2]. Меньше двух лет назад он отпраздновал с Брюсом его сорокалетие в его доме в Хомер-Энде, графство Оксфордшир. И вот Брюс умер от СПИДа, а теперь и в его дверь постучалась смерть.
– А с церковью как же? – спросила жена. Он не знал, что ответить. Отпер входную дверь, вышел, сел в машину и поехал, не придавая особого значения расставанию с жилищем, не зная, что вернется в этот дом, где обитал пять лет, только через три года, когда дом уже будет не его.
Дети в школьном классе в Бодега-Бэй, штат Калифорния, поют печальную бессмысленную песенку. Раз в год она в руки брала расческу, шуршики-пуршики, мо-мо-мо. За окнами школы дует холодный ветер. Прилетает один черный дрозд и усаживается на каркас для лазанья на пришкольной площадке. Песенка детей движется по кругу. Она начинается, но конца не имеет. Повторяется и повторяется. Взъерошит, пригладит, уронит слёзку, шуршики-пуршики, хей-бомбуршики, кричики-крячики, переворачики, тренчики-бренчики, мо-мо-мо. Вот уже четыре черных дрозда на каркасе, к ним летит пятый. Дети в школе поют и поют. Сотни черных дроздов облепили каркас, а в небе их тысячи – казнь египетская. Песня началась, а конца ей не будет.
Когда на каркас опускается первая птица, она кажется чем-то единичным, частным, особенным. И нет как будто необходимости выводить из ее присутствия общую теорию, включать ее в некую широкую картину. Позднее, когда начинается бедствие, казнь, легко увидеть в этой первой птице предвестье. Но сейчас, когда она только села на каркас, это всего-навсего одна птица.
В последующие годы он будет видеть эту сцену во сне, понимая, что его история – своего рода пролог, повесть о том, как прилетела первая птица. Поначалу это касается только его – единичный, частный, особенный сюжет. Из которого никому не хочется делать далеко идущих выводов. Двенадцать с лишним лет пройдет, прежде чем эта история заполонит собой небо, подобно архангелу Джабраилу, возвышающемуся над горизонтом, подобно двум самолетам, врезающимся в два высоких здания, подобно казни птицами в великом фильме Альфреда Хичкока[3].
В Си-би-эс он почувствовал себя новостью дня. Люди в отделе новостей и те, кто вещал с разнообразных мониторов, уже произносили слово, которое вскоре повиснет у него на шее как жернов. Они произносили его так, словно оно было синонимом “смертного приговора”, и ему хотелось возражать, педантично втолковывать им, что оно имеет другой смысл. Но с этого дня для большинства людей на земле оно будет иметь ровно такой смысл, и никакого другого. И для него в том числе.
Фетва.
“Я извещаю неустрашимых мусульман всего мира, что автор книги “Шайтанские аяты”, направленной против ислама, Пророка и Корана, а также все, кто, зная ее содержание, был причастен к ее публикации, приговариваются к смерти. Призываю мусульман казнить их, где бы они их ни обнаружили”. Когда его вели в студию на интервью, кто-то дал ему распечатанный текст. И опять его старому “я” хотелось спорить, на сей раз со словом “приговор”. Потому что это не был приговор, вынесенный тем или иным судом – судом, который он бы признавал или который имел бы над ним юрисдикцию. Это был указ, выпущенный жестоким умирающим стариком. И в то же время он понимал, что привычки его старого “я” больше не имеют значения. Он уже был другим человеком. Он был человеком в глазу бури, уже не тем Салманом, какого знали его друзья, а Рушди, автором книги, которую, исказив название, превратили в книгу “Шайтанских аятов”. Он написал роман “Шайтанские аяты”[4], но выходило, будто он – автор неких аятов, продиктованных ему шайтаном, он был теперь “шайтан Рушди”, рогатое чудовище на плакатах в руках у демонстрантов на улицах далекого города, повешенный с красным вывалившимся языком на грубых карикатурах, которые они несли. Повесить шайтана Рушди! Как легко оказалось стереть прошлую жизнь человека и соорудить новую версию его личности, неодолимую, которую, кажется, не побороть!
Король Карл I заявлял, что суд, вынесший ему смертный приговор, не имел над ним юрисдикции. Это не помешало Оливеру Кромвелю отрубить ему голову.