Гонконг, 7 апреля 1991 года
Весна девяносто первого года выдалась в Гонконге теплой, солнечной и нежной. Лучи солнца будто ласкали этот странный, ни на что в мире не похожий остров, украшая его своими нежными касаниями. Вот и сегодня окутанные туманом склоны холмов за стенами монастыря с первыми лучами солнца, как по мановению волшебника, окрасились в глубокий перламутровый цвет. Князь тьмы отступал…
Профессор Осира из распахнутого окна кабинета полюбовался этими холмами и цветущими деревьями и позвонил в серебряный колокольчик. Появившийся на пороге монах приветствовал его поклоном.
– Все ли в порядке в монастыре, Ямасита? – строго спросил профессор.
– Происшествий нет, сенсей. Два послушника-грека, отпущенные с вечера на моленье в русский храм, возвратились час назад и немедля приступили к медитации.
– Они молились всю ночь? – вскинул брови профессор.
– Молились. У православных сегодня главный праздник – Пасха, он посвящен воскресению их бога Иисуса…
– Я много лет провел среди русских и знаю значение православных праздников, – остановил монаха Осира и задумался. – И русские, и японцы говорят: «В родном доме и стены помогают». Так оно и есть… Возможно, это единственный шанс для Джона Карпентера?..
– Вряд ли, сенсей, – с сомнением отозвался Ямасита. – Когда греки позвали Джона с собой, он не вспомнил этого праздника.
– С нами поедут еще два монаха, – приказал Осира. – Выезжаем немедленно…
Обшарпанный джип еле тащился по забитым нескончаемым автомобильным потоком улицам мегаполиса. Сарматов, впервые за прошедшее время покинувший монастырь, с интересом наблюдал за кипучей городской жизнью. Она ему нравилась.
– Куда мы едем, сенсей? – повернулся он к Осире.
– Сегодня хорошая погода, – уклончиво ответил тот и процитировал коан средневекового японского поэта Фугая: – «В пустынных горах монах в созерцании. И ночью и днем – одинокий и тихий. Когда я покидаю чистые скалы, мир меня посещает – уносит покой».
– Тот мир, – Сарматов кивнул за окно автомобиля, – мне больше не противопоказан, и покой монастыря «Перелетных диких гусей» больше мне не на пользу. Я правильно понял коан поэта, сенсей?
– Правильно, – скупо улыбнулся старый профессор. – Во всяком случае, Джон, твой сенсей очень надеется на это…
Свернув с многополосной трассы и поплутав по узким тенистым улочкам, джип остановился на набережной. Отсюда открывался изумительный вид на затянутый нежной голубой дымкой залив, который бороздили во всех направлениях джонки китайских рыбаков. С высоты набережной джонки с их распущенными косыми парусами казались бабочками, легко порхающими в пронизанной солнцем небесной лазури.
– Можешь полюбоваться, Джон, – показал на залив Осира. – Когда-то я часто медитировал на этом месте и предавался сладким воспоминаниям о моих близких и друзьях.
Сарматов устроился на бетонном парапете и с наслаждением подставил обезображенное шрамами лицо жаркому тропическому солнцу. Внезапно его слух уловил мелодичные звуки. Они доносились со стороны узенькой улочки, выходящей к заливу. Какая-то неведомая сила заставила его подняться и, забыв о спутниках, решительно направиться навстречу падающим сквозь зеленые кроны деревьев чарующим и странно знакомым звукам.
Глядя вслед уходящему Сарматову, старый профессор покачал седой головой и задумчиво сказал:
– Ухо человека слышит много голосов. Откуда они? Из безмолвной глубины начала начал.
А звуки все ширились и нарастали, пока не превратились в праздничную многоголосую симфонию. Симфонию торжества жизни над смертью, торжества любви над безверием и жестокостью мира.
Улочка закончилась небольшой площадью, на которой взметнула к весеннему небу златоглавые купола православная церковь. Вековые колокола на ее звоннице исторгали ту торжественную и победную мелодию, которая с неведомой силой повлекла к себе Сарматова, заставила непривычно трепетать и сжиматься в тревожном предчувствии его исстрадавшееся в многолетних скитаниях сердце.
Толпившиеся у церковной паперти празднично одетые люди удивленно расступились перед решительно шагающим монахом, облаченным в желтый халат-дэли. А тот, не доходя до паперти, размашисто, по-православному, троекратно перекрестился, поднял к золотым куполам наполненные слезами глаза и застыл…
Из края в край торжественно плывет над весенней донской степью ликующий колокольный звон. Буйная грива хлещет по щекам прижавшегося к конской шее пацаненка. Свежий ветер свистит в его ушах и высекает слезы из глаз. Сминая копытами лазоревый первоцвет, темно-гнедой Чертушка несет его, как на крыльях, к вершине заросшего цветущей сиренью холма, который венчает белая лебедушка-церковь. Маленький всадник обгоняет старушек в белых ситцевых платочках, стайки звонкоголосой станичной ребятни. По шляху мимо синеглазых озерец, оставшихся от половодья, мимо древнего кургана с каменной скифской бабой степенно вышагивают к пасхальной вечерне старые, повидавшие лиха на своем веку казаки. Среди них выделяется не утраченными с возрастом могучим ростом и статью дед пацаненка – Платон Григорьевич Сарматов.
– Не шибко гони, бала-а-а! – кричит он, обернувшись на нарастающий конский топот. – Не шибко-о-о!.. Коня загонишь, стервец эдакий!..
А «стервец эдакий» с разбойным свистом, упершись босыми ногами в стремена, проносится мимо бешеным наметом.
– Христос воскресе, деду-у-у-у! – доносится до старика его звонкий ликующий голос.
– Воистину воскресе, внуче! – размашисто крестится тот, а за ним и другие старые казаки: – Христос воскресе!
У глядящего вслед ускакавшему пацаненку Платона Григорьевича теплеют суровые глаза. Он останавливается и осеняет уносящегося внука и его коня крестным знамением.
– Храни тебя бог, внуче, на шляхах-дорогах твоих, – шепчут губы старого казачины, и навертываются слезы на его выцветшие глаза.
У церковной ограды пацаненок на полном скаку осаживает верного Чертушку и, не привязывая его, торопится в таинственный церковный придел, откуда несутся слова молитвы, которым вторит церковный хор.
«Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!» – вслед за облаченным в золотую рясу священником повторяет молитву мальчуган и, подражая взрослым станичникам, крестится щепотью. С церковных икон смотрят на него православные святые. Под их строгими взглядами пацаненок робеет и, прошмыгнув ужом между молящимися земляками, торопится на колокольню.
С высоты звонницы ему открывается бескрайний простор – зацветающая степь, утонувшая в вишенном и грушевом цветении станица и широкая излучина паводкового Дона-батюшки, сливающегося у горизонта с голубым небом. От этой земной красоты заходится пацанье сердечко, а одноногий звонарь в выцветшей солдатской гимнастерке сует ему концы веревок от двух малых колоколов.