По расчищенным от снега дорожкам Ваганьковского кладбища хрустко скрипели чьи-то решительные шаги. Мимо плыли почерневшие и заиндевевшие кресты, припорошенные белыми шапками памятники и надгробные камни. Возле мрачной чугунной ограды шаги вдруг остановились. Молодая женщина в темном поношенном пальто и клетчатом кепи, из-под которого выбились тяжелые пушистые черные волосы, застыла перед резной изгородью. Она стояла, не шелохнувшись, с расширившимися от ужаса глазами, и только по выходившему из ноздрей пару можно было понять, что это не каменное изваяние, а живой человек. Медленно, словно в тумане, она подошла к кресту и снова замерла. Ее огромные серо-зеленые глаза недвижно смотрели на могилу из-под сросшихся соболиных бровей.
Морозную тишину нарушила надрывно каркающая ворона. Внезапно встрепенувшись, женщина нервно вытащила руки из обшлагов своего пальто и потянулась в карман. Дрожащими пальцами она вытащила из серо-коричневой узорчатой коробочки с надписью «Мозаика» папиросу и затянулась. У надгробия лежали еще свежие, принесенные, видимо, недавно кем-то из поклонников цветы. Было три часа пополудни. Вокруг ни души.
Выкурив одну папиросу, женщина тут же принялась за другую. Она шумно выдыхала дым и затягивалась. Казалось, она находилась где-то далеко, в своих мыслях. Одно за другим проносились перед ее внутренним взором видения.
Вот она в Большом зале консерватории. Холодно и не топят. Кругом галдеж, ругань и хохот. На сцене появляется Шершеневич, за ним в нелепых цилиндрах длинный и важный Мариенгоф с каким-то молодым миловидным пареньком небольшого роста. Начинается «Суд над имажинистами». Выступают от разных групп: неоклассики, акмеисты, символисты. Затем появляется мальчишка, в короткой, нараспашку оленьей куртке, и начинает читать стихи, засунув руки в карманы брюк:
Плюйся, ветер, охапками листьев, —
Я такой же, как ты, хулиган…
Льется его стремительный голос, захватывая слушателей мелодичным и четким ритмом. Каждый звук отдается безудержной удалью и напором. Колышется вокруг запрокинутой головы сноп золотистых волос. Да, таким она его и увидела в первый раз. После чтения стихотворения мальчишка на мгновение замолк, и тут же наперебой восторженные зрители стали просить его прочесть еще и еще. Он улыбнулся. Галя никогда и ни у кого больше не видела такой улыбки. Казалось, в зале включили свет – так стало вдруг светло вокруг. Изумленно она смотрела на сцену, откуда лилось это сияние.
Очнувшись от мыслей, женщина огляделась по сторонам. Темнело. Синими от холода пальцами она раскрыла пачку «Мозаики» и сосчитала оставшиеся папиросы. Пять. Еще пять. Значит, у нее еще есть время. Она снова нервно закурила.
Да, с того момента, как они познакомились, вся ее жизнь оказалась подчиненной Ему. Она стала для него другом, ангелом-хранителем, нянькой. Любовь ее крепла день ото дня и все его многочисленные перипетии с женщинами никак не влияли на нее. Да, конечно, она мучительно страдала, закусив губы и часами лежа в тоскливом забытьи, когда он бывал с другими. Однако только она одна знала, чего ей стоит вновь появляться перед ним, как ни в чем не бывало. Иногда она писала ему длинные надрывные письма, умоляя обратить на нее внимание и не бросаться ее любовью. Ей казалось, что такая преданность должна быть оценена по заслугам, но у него, такого легкомысленного, всегда был кто-то важнее ее.
«Милая Галя! Вы мне близки, как друг, но я Вас нисколько не люблю как женщину», – ответил он ей однажды. Потом она часто слышала от него эти слова: «Галя, Вы очень хорошая, Вы самый близ кий, самый лучший друг мне, но я не люблю Вас. Вам надо было родиться мужчиной. У Вас мужской характер и мужское мышление». Она, молча с улыбкой, выслушивала его и спокойно отвечала: «Сергей Александрович, я не посягаю на Вашу свободу, и нечего Вам беспокоиться».
«Так. Последняя осталась», – Галя судорожно постучала бумажным мундштуком папиросы по коробке и вложила ее в рот. Декабрьская вечерняя мгла обволокла ее со всех сторон. «Сколько сейчас времени? Пять? Шесть? Сколько она уже стоит здесь?» Она неотрывно смотрела на расплывавшуюся перед глазами круглую табличку на черном кресте, где белыми безжизненными буквами начертано было его имя. Сердце ее вдруг страшно защемило – Галя вспомнила, как он уехал вместе со своей старухой, Дункан, «Дунькой», в Берлин, и она в приступе малодушия и своей болезненной тоски подумала, что вот умри он сейчас, и его смерть была бы облегчением для нее. Тогда бы она могла быть вольна в своих действиях. О, как она могла, хотя бы и на секунду, желать его смерти?! У нее перехватило дыхание, и к горлу подступил жгучий комок. Невидящими глазами глядела она теперь на мраморную плиту у креста.
С трудом разжав стиснутые зубы, женщина достала из кармана карандаш, разорвала пачку «Мозаики» и на обратной стороне нетвердой рукой написала:
«Самоубилась здесь, хотя и знаю, что после этого еще больше собак будут вешать на Есенина. Но и ему, и мне это будет все равно. В этой могиле для меня все самое дорогое, поэтому напоследок наплевать на Сосновского и общественное мнение, которое у Сосновского на поводу».
Некоторое время она стояла, не двигаясь, зажав в окоченевших пальцах клочок серого картона. Потом решила добавить: «3 декабря 1926 года», – вдруг ее найдут не сразу.
Галя достала из пальто револьвер и нож, с которыми часто ходила в последнее время по неспокойным улицам Москвы. В сумраке металл оружия тускло поблескивал. Она крепко, до боли, зажмурилась и из-под длинных ресниц скатились крупные слезы. Убрав пистолет в карман, она торопливо дописала на пачке: «Если финка будет воткнута после выстрела в могилу – значит, даже тогда я не жалела. Если жаль – заброшу ее далеко». Еще несколько секунд она смотрела на тонкое лезвие ножа, а потом решительно зажала его в левой руке. Не зная, куда положить картонную пачку с предсмертной запиской, женщина сунула ее в карман, теперь почему-то нестерпимо отяжелевший и тянувший ее к земле. Правая рука скользнула за револьвером. Маленький «бульдог» обжег ладонь ледяным холодом. Галя набрала в легкие воздух и приставила пистолет к груди. Ни секунды не раздумывая, спустила курок. Только несколько мгновений спустя до ее сознания дошел легкий щелчок. Осечка! Внутри все похолодело. Дыхание сперло, и женщина беспомощно хватала ртом морозный воздух. По ее телу пробежала сильная дрожь. Галя вытащила бумажку и зачем-то накарябала почти на ощупь: «1 осечка».
«Что это было? Знак?». Откуда-то изнутри нарастал безмерный смертельный ужас, липкий, цепкий, сковывающий и безвозвратный. Усилием воли она подавила животный страх, судорожно сунула папиросную обертку снова в карман и приставила револьвер к груди. Палец опустился на спусковой крючок. Нельзя медлить! До слуха Гали вновь донесся щелчок. Еще одна осечка?! «Отсырели патроны», – промелькнуло в ее мозгу. Словно повинуясь какой-то неведомой силе, женщина нажала на курок снова. И опять осечка! И в четвертый раз, и в пятый! Галя исступленно, запрокинув немного назад голову, выстрелила в шестой раз. Мгновение спустя она, как будто со стороны, где-то вдалеке, услышала оглушительный хлопок, и невыносимая боль внезапно разлилась по всему телу. Она поняла, что пуля, наконец, достигла цели. Хотя в глазах у нее потемнело, в голове вдруг наступила необычайно звенящая ясность. Галя четко осознала, что умирает. Перед ней промелькнул вдруг яркой вспышкой невесть откуда взявшийся солнечный зайчик, после чего она с тяжелым хриплым стоном повалилась прямо на могилу. Рядом упали револьвер и финка.