Среди самых ранних моих воспоминаний – огонь.
Я видел в выпусках вечерних новостей, как горят Уоттс, Детройт и Атланта, я видел подожженные напалмом моря пальм и мангровых деревьев, а Кронкайт в это время говорил об одностороннем разоружении и о том, что война потеряла смысл.
Мой отец был пожарным и часто будил меня поздно вечером, если по телевизору показывали репортажи с пожаров, которые он тушил. Устроившись в старом кресле, он сажал меня к себе на колени, и я ощущал исходящий от него запах дыма и копоти, вдыхал одуряющий смрад бензина и жира, и мне нравились эти запахи. Порой, когда на экране в желто-красных сполохах бушующего пламени мелькала фигурка, он говорил: «Смотри, вот это я».
Я рос, и, казалось, росли пожары, и вот недавно, глядя на объятый пламенем Лос-Анджелес, я по-детски представлял, что будет, когда дым и пепел начнут перемещаться к северо-востоку, затянут небо, отравят воздух, радиоактивным дождем осядут на Бостон.
Прошлым летом нечто подобное и произошло. На город налетел вихрь ненависти, которую мы называли разными именами – расизмом, педофилией, правосудием, справедливостью, – но все эти слова были всего лишь оберткой замусоленного гостинца, который никто не хотел разворачивать.
Прошлым летом люди умирали. Большая их часть ни в чем не была виновата. Кое-кто был – более или менее…
Прошлым летом люди убивали. Вины за это не снять ни с кого. Я знаю это. Я был одним из них. Я наводил на них ствол пистолета, я глядел в помутненные страхом и злобой глаза и видел в них свое отражение. Я нажимал на спусковой крючок, чтобы оно исчезло.
Я слышал эхо моих выстрелов, вдыхал пороховую гарь, но и в дыму продолжал видеть свое отражение и знал, что так будет всегда.
Бар в отеле «Ритц-Карлтон» выходит на Паблик-Гарденс, и без галстука туда не пускают. Подумаешь – раньше и я тоже выходил иногда на Паблик-Гарденс, причем без всякого галстука, и нисколько от этого не страдал. Но, быть может, «Ритцу» известно такое, что мне неведомо.
В отношении одежды вкус мой не слишком взыскателен – джинсы да майка, но сейчас я шел на встречу с вероятными клиентами, так что следовало поступать по правилам, а правила не мной установлены. Кроме того, в последнее время мне все никак не удавалось заехать в прачечную, и потому для сегодняшней оказии мои джинсы решительно не годились. По совокупности этих причин я достал из шкафа темно-синий двубортный «Армани» – клиент прислал несколько костюмов в виде гонорара, – выбрал подходящие башмаки, рубашку и галстук и, можно сказать, в мгновение ока приобрел достаточно респектабельный вид.
Переходя Арлингтон-сквер, я полюбовался своим отражением в затемненной витрине бара: шаг упругий, взор сияет, причесан я, что называется, волосок к волоску и отлично вписываюсь в окружающую действительность.
Молоденький швейцар со щечками такими гладкими, словно половая зрелость непостижимым образом его миновала, отворил тяжелую, окованную медью дверь и сказал: «Добро пожаловать в «Ритц-Карлтон», сэр», и это были не пустые слова – голос его подрагивал от гордости за свой небольшой уютный отель, которому я оказал честь своим посещением. Величавым движением швейцар вытянул руку, как будто указывая мне путь на тот случай, если я сам бы не смекнул, куда направить свои стопы, и, прежде чем я успел поблагодарить его, закрыл за мной дверь и уже подзывал для другого счастливца лучшее в мире такси.
С военной отчетливостью застучали по мраморному полу мои каблуки, в сиянии латунных пепельниц отразились острые складки моих брюк. Когда я попадаю в «Ритц», мне всегда кажется, что в холле я сейчас увижу Джорджа Ривза в роли Кларка Кента или встречу покуривающих на пару Боги и Рэймонда Мэсси. «Ритц» – из тех отелей, что ни на йоту не желают поступиться постоянством своего великолепия – здесь нога утопает в мягких и ярких, украшенных восточным орнаментом коврах; стойки портье и консьержа отделаны сверкающими дубовыми панелями; по вестибюлю, который многолюдством не уступит вокзалу, прогуливаются брокеры, нося фьючерсы в кейсах хорошей кожи, кутаются в меха жены магараджей с нетерпеливым выражением лиц и ежедневно обновляемым маникюром, и легионы отельной челяди в темно-синих форменных тужурках прокатывают взад-вперед латунные тележки для багажа, издающие чуть слышный, ласкающий ухо шелест, когда колеса их прокладывают по густому ворсу свою колею. Что бы ни творилось за стенами отеля, можно стоять в этом вестибюле, разглядывать публику и думать: «А Лондон-то все бомбят».
Я обогнул стоявшего у дверей бара швейцара и сам потянул за ручку. Может, он и удивился, но виду не подал. Может, он был живой, но никак этого не обнаруживал. Массивная дверь бесшумно закрылась за мной, а я ступил на плюшевый ковер и сразу заметил в глубине бара тех, кто был мне нужен. Они сидели за столом лицом к Паблик-Гарденс – трое мужчин, обладающих достаточной политической мощью, чтобы не дать нам попасть в двадцать первый век.
Самый младший, Джим Вернан, депутат от нашего округа, увидев меня, поднялся и заулыбался. В три длинных шага пересек затянутый ковром пол и протянул мне руку, а вдогон ей послал улыбку в стиле покойного президента Кеннеди.
– Здравствуй, Джим, – сказал я.
– Патрик! – воскликнул он так, словно целый день не слезал с дозорной вышки, поджидая, когда же я наконец ворочусь из лагеря военнопленных. – Патрик, до чего же я рад, что ты сумел прийти. – Он дотронулся до моего плеча, вглядываясь в меня, как после долгой разлуки, хотя мы виделись с ним накануне. – Отлично выглядишь.
– Свидание выпрашиваешь?
Он засмеялся моей шутке громко и сердечно – гораздо громче и сердечней, чем она того заслуживала, – и подвел меня к столику:
– Познакомьтесь: Патрик Кензи. Сенатор Стерлинг Малкерн. Сенатор Брайан Полсон. – Слово «сенатор» он произносил так же, как иные произносят имя «Хью Хефнер», то есть с еле уловимым благоговением.
Стерлинг Малкерн, человек краснолицый и более чем упитанный, принадлежал к тем, кто тучность свою воспринимает как достоинство, а не как недостаток. Седая голова была таких размеров, что на нее мог бы приземлиться бомбардировщик DC-10, а тиски рукопожатия разжимались как раз вовремя, чтобы вас не хватил паралич. Лидером сенатского большинства в нашем штате он стал, если не ошибаюсь, сразу после открытия Америки и на покой уходить не собирался.
– Патрик, старина, я рад снова с вами встретиться, – сказал он с заметным ирландским выговором, тем более странным, что возрос и возмужал сенатор в Южном Бостоне.
Брайан Полсон был тощий, с прилизанными волосами цвета олова, от его влажного вялого рукопожатия кисть моя взмокла. Он сел лишь после того, как это сделал его спутник. Странно еще, что он не спросил у Малкерна разрешения подать мне руку: ему бы пристало ограничиваться полупоклоном да учтивым прижмуром глаз, свойственным людям, которые лишь на краткий миг выступают из тени на свет. Про него говорили, что он далеко не дурак, хотя ум его несколько увял за долгие годы, в течение которых за него думал и решал Малкерн.