Холодным дождливым петербургским утром июня 1913 года граф Михаил Алексеевич Толстой, цензор драматических произведений Главного управления по делам печати Министерства внутренних дел, пытался согреться чашкой кофе в промозглой министерской конторе на Театральной улице[2]. Прошлой ночью он так и не смог уснуть, постоянно думая о прочитанной вечером книге, имеющей, как ему казалось, непосредственное отношение к его сегодняшнему служебному заданию. Теперь же Толстой почти час дожидался своего коллегу и приятеля – цензора Сергея Реброва, чтобы поделиться с ним мыслями и получить от старшего и более опытного товарища дельный совет.
Наконец дверь в кабинет отворилась, и граф, не скрывая сильного возбуждения, прямо-таки набросился с вопросами на вошедшего сослуживца:
– Что-то ты сегодня, Сергей Константинович, припозднился! А я вот поцеживаю кофе, жду тебя и размышляю: ты за свои полвека повидал сотни музыкантов, и никто лучше тебя не знает их мыслей, глубоко запрятанных в замысловатые тексты оперных либретто. Скажи мне, можно ли верить искренности композитора, заявляющего о том, что оперный театр следует лишить фривольностей и забав, превратив его в Храм искусства? И уместно ли в этом Храме созерцание сюжета о христианской вере, о светлых рыцарях, в радости и в горе торжественно шествующих к причастию у Чаши Грааля?
– Постой, граф, – промолвил Ребров, присаживаясь в кресло у своего стола, – ты ещё не успел поздороваться, а уже вывалил на меня ушат всякой ерунды. Какой храм искусства, какое причастие? Иль сон тебе вчера дурной приснился, иль его превосходительство Сергей Сергеевич[3] очередную чушь тебе поручил рецензировать?
– Да какой тут сон… Всю ночь глаз не сомкнул! Читал книгу Анри Лиштанберже об одном интересном композиторе, поэте и мыслителе, а потом до утра размышлял, действительно ли он честен в своём стремлении создать Храм искусства, или же это ход такой хитрый, чтобы красивыми словами привлечь внимание как можно большего количества публики к своему новому произведению? Думал, приду утром на службу, и ты поможешь мне разобраться в этом непростом деле.
– Лиштанберже, говоришь, читал? Святая Чаша, говоришь, тебе покоя не давала? С каких это пор, дорогой Михаил Алексеевич, ненастными вечерами и сырыми ночами ты предпочитаешь компании очаровательной Мари общество Рихарда Вагнера?
– Как ты догадался, или тебе Татищев обо всём рассказал? Ну, ладно, узнай теперь и от меня: принцесса Саксен-Альтенбургская, князь Волконский и режиссёр Лапицкий подали министру прошение поставить оперу Вагнера «Парсифаль» в Театре музыкальной драмы. Обещали выполнить все требования цензуры к тексту переводчика Коломийцова и к сценографии. Татищев попросил подготовить ответ. Я прочёл либретто, Мари достала для меня книгу о Вагнере и его трудах, чтобы я смог лучше понять сюжет этой, как сам Вагнер её назвал, торжественной сценической мистерии. И знаешь, Сергей, мистерия эта есть нечто потрясающее! История обычного юноши, не просто пришедшего к вере, но через свои страдания, тяжелейшие испытания осознанно вернувшего былую мощь храму Святого Грааля, – публика должна узнать её! Я бы разрешил постановку. А ты?
Ребров вздохнул, пару раз кашлянул, достал из нижнего ящика письменного стола тоненькую папку, вынул из неё отпечатанный на машинке текст и, периодически поглядывая на застывшего в полном внимании собеседника, промолвил, то декламируя по памяти, то зачитывая с листа:
– Вот что скажу я тебе, граф… Нет, не скажу – прочту:
«Само появление на сцене Грааля – сосуда, в который Иосиф Аримафейский собрал кровь из ран Иисуса Христа при его распятии – делает пьесу невозможной к постановке. В опере Вагнера нельзя не усмотреть обряда, близкого к причащению и тайной вечери, что тоже невозможно на сцене.
Подписал за цензора драматических сочинений: Ребров».
– Как? Ты? Ты уже запретил? Зачем же тогда его превосходительство меня просили прочесть либретто?
– Наверное, испугались моего резкого и бесповоротного отказа, – усмехнулся Ребров.
Заметив на лице Толстого не то что досаду, а сильное, неподдельное огорчение, он выдержал театральную паузу и добавил:
– Ладно, успокойся. Я пошутил. Татищев мне и слова не сказал. Историю Грааля и книгу Лиштанберже о Вагнере я и без него прочёл давным-давно. А это, – Ребров передал отпечатанные листы своему товарищу, – я ещё в прошлом году писал. Шуму тогда в газетах раздули, я даже вырезки сохранил. Вот полюбуйся, – он достал из той же папки две пожелтевшие газетные страницы, – передовая в «Грозе» и такая же в «Речи»[4].
Ребров продекламировал с усмешкой в голосе:
«Петербургская цензура запретила к постановке в рижском немецком театре оперу Вагнера «Парсифаль», а она была разрешена цензурой в 1898 году в русском переводе рижского журналиста Чешихина».
– Так и не поставили тогда – и всё из-за тебя?
– Я прямо не пойму, Михаил, ты образованный человек или журналист? Не поставили и не могли поставить. Сам Рихард Вагнер перед смертью запретил. Просил покровителя своего, короля Людвига, чтобы публика могла увидеть «Парсифаля» только в его собственном театре в Байройте. В течение тридцати лет после его смерти. Кто знает, отчего? Может потому, что театр этот – и есть настоящий, как ты сказал, Храм искусства? А может, и корыстные мотивы у него были: пусть люди приезжают со всего света в Байройт – пополняют ряды сумасшедших вагнеровцев, как их прозвал Чайковский, а заодно покупают дорогие билеты и туго набивают и без того нехилый кошелёк наследников композитора. Я почему-то больше верю последнему. Так или иначе, но тридцатилетнее ограничение закончится в западный Новый год, то бишь по-нашему – 19 декабря этого года. Вот принцесса и подала прошение о постановке, на которое тебе придётся отвечать. Кстати, ты был на концертах графа Шереметева в Новом театре на Мойке лет семь назад? Тогда его оркестр за три вечера исполнил всего «Парсифаля».
– Нет, не довелось.
– Очень жаль. Прекрасная опера, волшебная музыка Страстной пятницы! И перевод отредактировали соответствующим образом, безо всяких излишеств по поводу Грааля. То наш бывший коллега Ламкерт постарался. А рижский текст, граф, я тогда запретил к публикации, и правильно сделал. Никак не могу понять, почему наш благородный труд вызывает лишь раздражение и неприятие? Он есть добро для общества, для государства, для каждого человека. Всего пару слов об обрядах этих вагнеровских рыцарей замени или удали, и ничто не введёт в заблуждение: где настоящий храм, где истинная вера, а где плод воображения господина Вагнера.