Владимир Паперный
«Какое блаженство быть храбрым бойцом…»
Ради красного словца никогда не жалей родного отца
Зиновий Паперный, 1970-е
Когда читаешь воспоминания о Маяковском, всегда кажется, что речь идет о двух разных людях. В одних воспоминаниях это человек с мгновенной реакцией, заражающий всех энергией, непрерывно выдающий блестящие экспромты. В других – мрачный, неконтактный, депрессивный.
Я думаю, что мой отец принадлежал к этому же психологическому типу, который теперь принято называть «биполярным». У него тоже периоды бурной общительности и продуктивности сменялись периодами подавленности. Отсюда и его страстная (хочется даже сказать «взаимная») любовь к Маяковскому. Владимиром меня назвали именно в честь него. Воспоминаний современников о мрачных периодах отца практически нет, он избегал людей в такие моменты. Но для ребенка в них была своя прелесть. Я помню, мне шесть лет, отец лежит в кровати, а мама говорит, что папа себя плохо чувствует. Я залезаю к нему в кровать, и папа два часа подряд поет мне песни своей молодости – холодные волны вздымает лавиной, там вдали за рекой, мы красная кавалерия, белая армия – черный барон. Какой восторг! Меня даже не повели в ненавистный детский сад.
Эта его раздвоенность проявлялась во всем – с одной стороны, в уважении к авторитетам, в стремлении к высокому покровительству, с другой – в невозможности не высказать вслух пришедшую в голову любую, пусть даже святотатственную остроту. В 1950-м, например, он пел мне колыбельную собственного сочинения, заканчивающуюся такими словами:
И стоит на посту часовой,
Дни и ночи страну хранит.
Спи спокойно, мой дорогой,
Потому что Сталин не спит.
Это была не мимикрия, не конъюнктура, а нечто личное и глубоко прочувствованное. А всего четыре года спустя, на открытии кольцевой линии метро, когда мы с ним и с мамой ехали по эскалатору, он посмотрел на вертикальные светильники, заканчивающиеся бронзовыми коронами, и громко произнес: «На полной скорости движемся к монархии». Это была не столько острота, сколько точное наблюдение, все еще святотатственное: Сталин уже умер, но хрущевская кампания против «излишеств» еще не началась. Не случайно мама тогда испуганно зашептала: «Тише! Тише!»
Уважение к авторитету никогда не было у него подобострастием. Он просто считал себя равным любому. В 1948 году в состоянии тяжелейшей депрессии, во многом вызванной тем, что происходило в это время в стране, он попытался войти в Кремль – рассказать обо всем Сталину. Его немедленно арестовали. От неминуемой гибели его спас, взяв на поруки, тот самый Владимир Ермилов, в то время главный редактор «Литературной газеты», о сложных отношениях с которым рассказывает в этом сборнике сам отец[1].
Когда в 1950-м ему пришло в голову издавать домашнюю стенгазету под названием «Детская правда», он тут же, не задумываясь, позвонил Маршаку:
– Самуил Яковлевич, очень нужны стихи для «Детской правды».
Добросовестный Маршак просит дать ему два часа. Потом звонит и говорит извиняющимся тоном:
– Вот, написал четверостишие, не знаю, как получилось, будьте снисходительны:
Газету эту издают
Для всех, кто сердцем чист.
Надеюсь в ней найти приют
Как старый дет-правдист.
Стенгазета выходит со стихами и портретом Маршака. А вскоре отец вручает мне книгу с прекрасными иллюстрациями Владимира Лебедева.
1970 год. Я прихожу домой из Института технической эстетики, где недавно начал работать.
– Ты что такой мрачный? – спрашивает отец.
– Мы с приятелем хотели отправить проект на международный конкурс, нужно было разрешение Соловьева, нашего директора, а нас к нему не допустили. Сегодня последний день.
– Ну позвони ему, у меня есть его домашний телефон.
– Позвонить? – я в шоке. – Я, младший дизайнер, позвоню домой директору института?
– Никогда не думай о таких вещах, – говорит отец. – Ты ничем не хуже его.
Замирая от страха, набираю номер.
– Хорошо, что ты позвонил, – говорит Соловьев. – Мне показали ваш проект – я ничего не понял.
Похоже, что я усвоил или унаследовал от отца раздвоенность по отношению к авторитетам. С одной стороны, когда институт праздновал день рождения Соловьева, я сделал юмористический коллаж, увидев который Соловьев позеленел. С другой стороны, после этого я уговорил его стать моим научным руководителем. Это руководство продолжалось недолго, потому что в 1972 году мы с младшей сестрой Таней решили эмигрировать, а в то время от эмигрантов требовали вернуть деньги «за бесплатное обучение». Аспирантура стоила дороже всего, поэтому, к большому удивлению Соловьева, я уволился. Отношение отца к нашей идее было двойственным. Он уже был исключен из партии, уже отказался писать заявление о восстановлении и всерьез подумывал, не поехать ли ему вместе с нами. С другой стороны, задавал себе вопрос: «А что я там буду пародировать и над чем смеяться?»