Квартира была тесная, зато расположение отличное. До метро – два шага, до комиссариата – три квартала, а до больницы – пять минут. Только вокзал Монпарнас чуть дальше.
Я разобрала все коробки, вымыла-вычистила «удобства», приклеила бумажку с фамилией на почтовый ящик и начала расставлять посуду, вспоминая предыдущий переезд.
Август, суббота, жара. С дверей воняющего мочой лифта нас приветствует нарисованный пенис огромных размеров. Тома хихикал до пятого этажа, Шарлин бурчала, что лучше бы осталась жить с отцом. Ему было восемь, ей двенадцать.
Первым делом, до того как заносить мебель, я украсила их комнаты, чтобы смягчить травму из-за развода родителей. Тома выбрал обои с космическими кораблями, Шарлин захотела фиалковый узор. Продавец предупредил: комнаты после оклейки нужно проветривать двое суток, чтобы не надышаться ядовитыми испарениями, лучше переночевать в другом месте. Две ночи мы спали в нашей новой гостиной, положив матрасы прямо на пол. Левой рукой я обнимала сына, правой придерживала дочь, чтобы она не скатилась на паркет. Тот импровизированный кемпинг остался одним из любимейших моих воспоминаний.
Я составляю тарелки в шкафчик, когда в дверях появляется Тома. Мой большой мальчик почти касается макушкой притолоки.
– Не видела мой зарядник, мам?
– Лежит на холодильнике. Ты есть хочешь?
– Можно… – Он пожимает плечами.
Я жестом фокусника достаю из шкафчика плитку темного шоколада. Тома ухмыляется.
Это наш ежедневный ритуал. Мы возвращаемся домой в один и тот же час, сын – из лицея, я – с работы. Я отрезаю два толстых ломтя хлеба, кладу на каждый две коричневые дольки и сую на три минуты в печку, чтобы получилась твердая корочка и тающая во рту начинка. Мы не всегда разговариваем за едой – Тома не отрывается от экрана своего телефона, – но чувствуем себя семьей.
– Тебе «поцелуйчик» от Шарлин, – сообщает он, откусив разом полбутерброда.
– Говорил с ней?
– Написал. Она завтра позвонит.
Я с трудом удерживаюсь, чтобы не стереть шоколадную кляксу с его носа. У моего сына 45-й размер ноги, он носит бороду, только что сдал на права и может оскорбиться. Я протягиваю ему салфетку – он отвечает улыбкой. Тома счастлив.
– Ты про время не забыла? – спрашивает он.
Я смотрю на часы – пора.
И возвращаюсь к расстановке посуды…
– Опоздаешь на поезд, ма.
– Успею…
– Ну мам, все будет хорошо, не волнуйся.
Закрываю шкафчик, последний раз медленно (нарочно!) обхожу квартиру, беру сумку, вешаю на лицо улыбку, крепко обнимаю Тома и ухожу из первой в его жизни «самостоятельной» квартиры, куда я только что собственноручно помогла ему переехать. Пройдет несколько часов, и я окажусь на расстоянии шестисот километров от него, в своем пустом доме.
Ты родишься сегодня. Я не готова.
Я пришла на обычный плановый осмотр.
Доктор Малуа был до невозможности улыбчив. Я разделась, легла, положила ноги на «стремена» и попыталась замаскировать смущение беседой. Я всегда готовлюсь к посещению врача. Заранее выбираю сюжет, о котором заведу разговор, как только гинеколог подойдет совсем близко. Тема должна быть достаточно интересной, чтобы отвлечь меня, но не слишком увлекательной, иначе от дела отвлечется он. Сегодня можно было поговорить о жаре, грянувшей в середине сентября, невыносимая погода, можно подумать, июль вернулся, а я набрала двадцать кило и теперь живу… в огромной подмышке, утром десять минут вылезаю из кровати и сама себе напоминаю перевернувшуюся на спину черепаху. Сил моих больше нет, хоть бы скорее похолодало, плевать, что придется натягивать колготки, зато при каждом движении не буду обливаться потом, да-да, по три литра жидкости теряю, это не бабье лето, а лето Жанны Кальман![1]
Шутки выходили такими же неловкими, как я сама.
Потом лицо доктора Малуа вынырнуло из моей промежности, и он больше не улыбался. Молчал. А мне хотелось задать тысячу вопросов. Врач сдернул окровавленные перчатки, налил гель на мой живот, включил монитор аппарата УЗИ и погладил меня по голове. Тут-то я и осознала, насколько все серьезно.
Пока меня везли в операционную, я судорожно пыталась вспомнить все передачи о преждевременных родах, которые, увы, смотрела вполглаза. Каковы шансы семимесячного малыша на выживание? Какие последствия нам грозят?
Мне не хватило смелости задать вопросы, и я уставилась в потолок.
Нами занимаются девять человек. Твой папа уже едет. Надеюсь, он появится раньше тебя.
Акушерка объясняет, что и как будет происходить. Ее голос звучит мягко – таким тоном сообщают плохие новости. Я слушаю и не слышу, смотрю на дверь, надеясь увидеть твоего отца, анестезиолог прокалывает мне иглой спину, я клацаю зубами, они мажут йодом мой живот, я глотаю слезы – ты не должна почувствовать мой страх, не отвожу взгляда от проклятой двери, они складывают мне руки крестом на груди, я шепчу тебе, что все будет хорошо, открывается дверь, ну наконец-то твой папа здесь. Ты тоже.
21:34
Дорогой, это мама.
Я благополучно добралась.
Не забудь закрыть ставни, как стемнеет. На всякий случай. Целую. Мама
22:56
Спасибо за помощь, мам.
Не волнуйся за меня, все будет путем. Люблю тебя.
22:57
А я тебя еще больше.
Но ставни все-таки запри.
Целую. Мама
Я шла к своему подъезду, неосознанно шаркая ногами, чтобы хоть чуть-чуть оттянуть момент возвращения, но мне нужно было выгулять Эдуара.
Мой чу́дный сын оставил после себя пустоту и своего пса.
Собака весит четырнадцать кило, тринадцать приходится на кишки. По примеру котов и кошек он каждый день делает нам «подношение» (не птичку!).
Я требовала, чтобы Тома забрал пса с собой: «Дорогой, любое животное нуждается в хозяине… Вы не расстаетесь шесть лет, ты не можешь его бросить… Я целый день на работе, ему будет одиноко… Ты начнешь скучать по Эдуару, посмотри в эти глазки, они излучают любовь… Ну же, прояви благоразумие, он перестанет есть и умрет от голода, и это будет твоя вина! Бесчувственный и недостойный хозяин, убийца!» – все оказалось бесполезно. Теперь Эдуар – мой единственный спутник жизни.
Поднимаюсь по лестнице. Лифт слишком быстро доставит меня к порогу квартиры.
Поворачиваю ключ в замке, вхожу – и не вижу Эдуара. Странно – при Тома он вечно подпирал закрытые двери, ненавидя их всеми фибрами собачьей души. Так, в прихожей пусто, ковер не смят. В кухне тихо, в гостиной никого. Я готова запаниковать, но тут слышу храп, получаю наводку и на цыпочках иду в комнату Тома.
Стены хранят следы его юношеских увлечений. Рядом с концертной афишей рок-группы висят несколько фотографий в квадратных рамках, неоконченный эскиз граффити и осиротевшие канцелярские кнопки. На белой этажерке красуются запылившиеся медали, последние свидетельницы подвигов сына на гимнастическом помосте. Его первая гитара лежит на полу. Дверцы шкафа распахнуты, и у меня сжимается сердце при виде двух маленьких футболок, рваных джинсов, дико грязных носков и нелюбимого свитера (я связала его, когда Тома постигла первая любовная неудача). На месте, где стояла кровать, – пустота. Исчез письменный стол. А у меня дыра в груди – там, где у человека должно биться сердце.