Неделю они держали оборону провинции Пусан, где каждое утро сияла трава с каким-то особенным розовым отсветом, в реке осторожно и мягко сплетались прожилки травы и неяркого солнца. Седьмое подразделение обороняло землю «утренней свежести», как называли ее сами корейцы, и красная кровь не сразу впитывалась почвой, а долго держалась на поверхности, пока сваливающийся с неба дождь не смывал эти темные, с терпким запахом, извилистые углубления, в которых она застаивалась.
Они держали оборону, а с гор ползла лавина плосколицых врагов, которых они подкашивали своими бомбометами, и враги падали, изрешеченные осколками, с оторванными конечностями, что сразу укорачивало их, так что издалека многие из упавших казались уже не взрослыми людьми, а мальчиками лет десяти или двенадцати.
Они держали оборону провинции Пусан, но эту медленную стекающую с горы лавину было не остановить. Плосколицые воины ползли и ползли на них сверху, число их не убывало, и однажды Фишбейн вдруг заснул прямо там, где лежал и стрелял, – заснул не больше чем на одну минуту, и во сне вдруг почувствовал себя рыбой, высунувшей голову на поверхность и насмерть испугавшейся всего, что увидели ее выпученные, с сизой пленкой, глаза.
Через неделю после начала отступления Фишбейн взял в жены Джин-Хо, Драгоценное Озеро.
– Как зовут твою женщину? – серыми запекшимися губами спросил его Марвин, которого на носилках укладывали в машину, чтобы везти на самолет и переправлять в госпиталь. – Ты говоришь, что у тебя новая женщина?
Марвин делал вид, что через несколько дней он поправится, вернется и будет опять воевать, поэтому и Герберт Фишбейн ответил ему так, как если бы Марвин не лежал на носилках с развороченными внутренностями, а просто сидел на земле.
– Она пахнет озером в теплые дни, – ответил он Марвину. – Джин-Хо – Драгоценное Озеро.
– Красиво. Ну, радуйся, брат. Вернусь – познакомишь.
Он умер через пару дней, а через неделю Фишбейну привезли из госпиталя записную книжку и связку писем, которые хранились в личных вещах Марвина. Все письма были от Сузи Мак-Кейн и там же была фотография Сузи, веселой, с густой, круто завитой челкой, подписанная фиолетовыми чернилами: «Тебе, милый Марвин. Скорей возвращайся». Число и год: 13 марта 1950 года. Фишбейн нашел адрес Сузи в записной книжке Марвина и написал коротко: «Дорогая Сузи, Марвин умер героем. И он вас любил до последнего часа». Она ничего не ответила.
Все родные Джин-Хо были убиты северянами. Вместе с остальными двадцатью двумя женщинами, стариками и детьми они лежали на раскисшей после ночного дождя глине. Все были босыми, руки и ноги для чего-то связаны проводом. Священник из седьмого подразделения, такой худой, что шея его, вся в пупырышках, была похожа на куриную и с трудом держала на себе большую седую и старую голову, отслужил заупокойную и, крепко зажмурив глаза, прошептал:
– Прими их, Господь!
Пришли два солдата с лопатами, и тут маленькая, худенькая Джин-Хо бросилась на мертвое тело матери, собою накрыла его и застыла. Ее волосы отсвечивали синевой под только что выступившим на небе солнцем. Фишбейн насильно оторвал ее от убитой, взял на руки и принес в палатку. Джин-Хо показалась ему невесомой. Лицо ее было не желтым, не смуглым, как у большинства азиатов, а нежно-молочным, слегка розоватым, словно она умывалась парным молоком, в котором растворились несколько капель вишневого сока. У пота Джин-Хо был особенный запах, и ночью, когда он любил ее, запах стал словно отдельной частицей любви.
Она не знала ни одного английского слова, но это не помешало ей привязаться к Герберту Фишбейну и чувствовать себя его женой. Седьмое подразделение отступало под проливным дождем, и Джин-Хо с прилипшими к ее круглым плечам ярко-черными волосами и склеившимися мокрыми ресницами шла следом за ним с группой беженцев.
Американские солдаты не хотели умирать и не понимали, почему именно они должны умирать, если узкоглазые люди на юге маленькой страны не могут договориться с точно такими же узкоглазыми людьми на севере этой страны. Они отступали от собственной смерти, следы их сапог размывало дождями, и рисовые поля, погруженные в глубокую воду, шептали одно шелковистое слово, короткое, кроткое слово хаки, что значит иди, уходи на корейском.
Ночью, когда солдатам давали поспать три-четыре часа, Фишбейн пробирался к палаткам беженцев, и Джин-Хо выныривала к нему из темноты, словно рыбка из ручья. Он обнимал ее, и от движения ее ресниц, которые вздрагивали на его щеке или губах, у Герберта сразу мутился рассудок. Он пил влагу Драгоценного Озера, жены своей, нежной Джин-Хо, и не уставал наслаждаться ее этой круглой и маленькой грудью, ее животом, выскальзывающим из руки в ту минуту, когда они вдруг замирали на мокром плаще, опять подымались над ним и опять замирали, и так до тех пор, пока что-то вдруг не разрывалось внутри и Фишбейн проваливался в темноту с огнем во всем теле, и стоном, и криком.
Они выгрызали себе эту радость, как зверь выгрызает коренья из снега, и так было каждую божию ночь.
Но если рассказывать, то по порядку.
Солдат Герберт Фишбейн, которого звали когда-то Григорием, сначала жил дома, на улице Пестеля. Семья состояла из мамы с отцом. Еще были дед, была бабушка, жившие не так далеко от них – в Царском Селе. Ему было только двенадцать, когда умерла его мама. У мамы был должен родиться ребенок, и все его ждали: отец, дед и бабушка. Сам Гриша старался об этом не думать, и вид изменившейся мамы с огромным ее животом его мучил. Ребенок родился. Когда акушерка, поднявшая руку, чтоб хлопнуть мальца по спине, как положено, взглянула, скосивши глаза, на кровать, где стихли негромкие стоны родившей, она увидала, что Гришина мама лежит неподвижно и больше не дышит. А вечером умер и этот младенец, проживший на свете четыре часа. Никто не запомнил его. Когда хоронили дитя вместе с матерью, собравшиеся все смотрели на женщину и не понимали, как все же случилось, что это она, молодая и сильная, спокойно носившая плод, энергичная, лежит теперь в узком открытом гробу, а рядом лежит нежно-белый комочек, примерзший к груди ее, как примерзает птенец к запорошенной мерзлой земле.