Я сидел за столом с пером в руках, когда со мной сделался припадок лихорадки: целых пятнадцать лет я не был ни разу серьезно болен, и этот внезапный припадок испугал меня. Не то, чтобы я боялся смерти, нет, совсем нет. Мне было 38 лет, за мной лежала шумно проведенная жизнь, в которой я не совершил ничего значительного и не осуществил всех своих юношеских мечтаний; голова моя была еще полна планов, и этот припадок был мне крайне нежелателен. Вот уже четыре года, как я живу с женой и детьми в полудобровольном изгнании в баварской деревушке, как затравленное животное; незадолго перед этим ко мне были предъявлены крупные иски, имущество мое было описано, я был опозорен, выброшен на улицу; и теперь мною владело одно только чувство мести даже в ту минуту, когда я свалился в постель. Теперь-то началась борьба. Не имея сил позвать на помощь, лежал я одиноко в своей комнатке под чердаком, лихорадка трясла меня, как лист, сжимала мне горло, сводила судорогой колени к груди, в ушах у меня стучало, и глаза, казалось, вылезали из орбит. Я не сомневался, что это смерть проникла ко мне в комнату и набросилась на меня.
Но я не хотел умирать. Я сопротивлялся; это была ожесточенная борьба; нервы натягивались, кровь бушевала в жилах, мозг крутился в какой-то дикой пляске. Но вдруг меня охватила уверенность, что я должен погибнуть в этой смертельной схватке; я перестал бороться, откинулся на спину и покорно отдался во власть страшного чудовища.
Невыразимое спокойствие охватило все мое существо, благотворная сонливость сковала члены, сладостный покой пролился по всему моему телу, тот покой, которого я уже давно не знал за эти долгие годы тяжелого труда.
Без сомнения, это была смерть: постепенно гасло во мне желание жить, я переставал чувствовать, сознавать, думать.
Когда я проснулся, возле моей постели сидела жена и пытливо глядела на меня тревожным взглядом.
– Что с тобой, дорогой друг? – спросила она.
– Я болен, – отвечал я, – но как хорошо быть больным!
– Что ты говоришь? И ты говоришь это серьезно?
– Конец мой близок; по крайней мере, я надеюсь на это.
– Не оставляй же нас, Бога ради, без крова! – воскликнула она. – Что станется с нами в чужой стране без друзей, без средств!
– Я оставлю тебе страховую премию, – успокоил я ее. – Это не много, но тебе хватит, чтобы вернуться на родину.
Она не подумала об этом раньше и продолжала несколько успокоенная:
– Но надо же тебе помочь, дружочек, я пошлю за доктором.
– Нет, я не хочу доктора!
– Почему?
– Потому что… потому что я не хочу.
Вместо слов мы обменялись красноречивым взглядом.
– Я хочу умереть, – упрямо повторил я. – Жизнь мне противна, прошлое представляется мне клубком ниток, распутывать который дальше я не чувствую сил. Пусть наступит мрак!
– Давайте занавес!
Она холодно выслушивала эти благородные излияния.
– Опять прежнее недоверие, – сказала она.
– Да, опять! Прогони призрак! Ты одна можешь это сделать!
Она привычным жестом положила руку на мой лоб.
– Легче тебе так? – льстиво спросила она тоном прежней материнской заботливости.
– О, да, гораздо легче!
Прикосновение этой маленькой ручки, так тяжело тяготевшей над моей судьбой, действительно обладало силой отгонять мрачные призраки и рассеивать тайные сомнения.
Немного спустя припадок повторился еще сильнее первого. Жена пошла приготовить успокоительное питье. Оставшись на минуту один, я приподнялся взглянуть в окно. Это было широкое трехстворчатое окно, увитое снаружи виноградом; между его зеленью мелькали обрывки ландшафта: вблизи вершина айвы с ее прекрасными золотисто-желтыми плодами среди темно-зеленой листвы, а дальше яблони, растущие на лужайке, башня часовни, голубой кусочек Боденского озера, а совсем вдали Тирольские Альпы.
Стояла середина лета, все кругом было залито отвесными лучами полуденного солнца – картина была поразительно красива.
Снизу доносился говор скворцов, сидевших на лестнице у виноградника, гоготанье молодых уток, стрекотанье кузнечиков, колокольчики коров; к этому веселому концерту примешивался смех детей и голос жены, отдававшей кому-то распоряжения. Она разговаривала о моей болезни с женой садовника.
Тогда меня снова охватило желание жить, и я содрогнулся от страха перед смертью. Нет, я не хотел умирать, ведь мне надо еще исполнить столько обязанностей, загладить столько проступков.
Томимый угрызениями совести, я чувствовал настоятельную потребность покаяться, испросить у мира в чем-то прощение, унизить себя перед кем бы то ни было. Я чувствовал себя виновным, совесть мою терзало какое-то неведомое преступление.
Я горел желанием облегчить мое сердце полным признанием моей воображаемой вины.
Во время этого припадка слабости, вызванного прирожденной робостью, вошла моя жена, неся в кружке успокоительное питье. Шутливо намекая на манию преследования, которой я страдал одно время, она отхлебнула от питья, прежде чем подать его мне.
– Оно не отравлено, – сказала она, улыбаясь.
Мне стало стыдно, я не знал, что ответить на это, и, чтобы доставить ей удовольствие, залпом выпил всю кружку.
Успокоительное питье, запах которого напомнил мне родину, где таинственные свойства бузины являются народным культом, привело меня в сентиментальное настроение, перешедшее, наконец, в раскаяние.
– Выслушай меня, дорогое дитя, пока я еще жив. Сознаюсь, я был бессовестным эгоистом, я разбил твою сценическую карьеру ради моей литературной славы; я сознаюсь во всем этом, прости меня.
Отвернувшись, она старалась успокоить меня словами, но я прервал ее и продолжал:
– Когда мы женились, мы решили по твоему желанию, что твое приданое останется в твоих руках; и все-таки я его растратил, чтобы покрыть легкомысленно взятые на себя обязательства; и это больше всего тяготит меня, потому что в случае моей смерти ты не будешь иметь права на мои изданные произведения.
Позови нотариуса, чтобы я мог завещать тебе мое мнимое или действительное состояние. И тогда ты можешь вернуться к своему искусству, которое ты бросила ради меня.
Она уклонялась от разговора, стараясь обратить его в шутку, советовала мне немного поспать, уверяла, что все пройдет, что смерть не наступает так быстро.
Я бессильно схватил ее за руку, просил посидеть со мной, пока я буду спать, снова умолял ее простить мне все страдание, которое я причинил ей, и все не выпускал ее руки из своих; сладостная усталость снова сомкнула мне глаза, я коченел, как лед, под лучами ее больших глаз, с бесконечной нежностью смотревших на меня, под ее поцелуем, которым она, как холодной печатью, прикасалась к моему горячему лбу – и я погрузился в неизъяснимое блаженство.