Это было в августе двадцатого года.
Эмирская Бухара доживала свои последние часы. У стен цитадели эмирата, «священной» Бухары, стояли вооруженные отряды рабочих и дехкан советского Туркестана. Бой шел вторые сутки.
Из города палили из допотопных пушек, кремневых ружей и английских винтовок. Белобородые муллы, увенчанные белоснежными чалмами, воздев руки к небу, слали проклятия на головы отступников, посмевших поднять меч на наместника аллаха на земле – великого из великих, мудрейшего из мудрейших эмира бухарского.
По паутине глухих улиц, переулков и узких, точно щели, тупиков на поджарых афганских конях метались разъяренные эмирские сарбазы[1].
Грозно размахивая обнаженными саблями, они сгоняли перепуганных насмерть горожан к одиннадцати городским воротам строить новые укрепления.
Толпы опоенных анашой[2] и обезумевших фанатиков бесновались на дворцовой площади Регистан, вокруг башни смерти и перед дворцом эмира – Арком. Одни из них рвали на себе волосы и одежду, другие кричали осипшими от напряжения голосами:
– Смерть вероотступникам!
– Газават! Священная война!
Умар Максумов, бухарский чеканщик, сидел во дворе у своей крохотной глинобитной мазанки, держа на коленях шестилетнюю дочь Анзират. Крики и вопли на улице и треск беспорядочной стрельбы долетали и сюда. Девочка дрожала от страха, прижималась к широкой груди отца, плакала и испуганно лепетала:
– Боюсь… Боюсь, ата…
Не находя нужных слов для утешения, Умар крепкой и сильной рукой гладил черноволосую головку дочери.
Неожиданно к шуму боя примешались какие-то новые, незнакомые Умару посторонние звуки. Они плыли откуда-то сверху, нарастали, сгущались в странный и сплошной рокот. Этот угрожающий рокот уже покрывал многоголосый людской гул и трескотню ружей, от него мелко дребезжали оконные стекла и жалобно вздрагивала посуда в стенных нишах.
– Это еще что такое? – подумал вслух Умар, снял дочку с колен и поставил на глиняный пол.
– А? – спросила Анзират и, широко распахнув заплаканные глаза, тоже стала прислушиваться.
Встревоженный и заинтересованный, Умар закинул полу халата, взял дочку за руку и вышел во двор. Вышел, взглянул в бездонно-лазоревое летнее небо и обмер: по нему, точно легендарные драконы, раскинув двойные неподвижные крылья и делая большие круги, плавали в воздухе костлявые птицы.
Впервые за свою сорокалетнюю жизнь Умар увидел самолеты, о которых слышал лишь краем уха, но еще не представлял, какие они собой.
Анзират, уцепившись ручонками за халат отца, смотрела испуганными глазами в небо. Она уже не плакала, не дрожала. Детское любопытство пересилило страх.
– Раз, два, три, четыре… – считал Умар летавшие чудовища.
Сотворенные из холста, фанеры и деревянных реек, разболтанные и перелатанные, прошедшие через горнило мировой и гражданской войн, изжившие все свои рабочие сроки два «Фармана» и «Сопвича», послушные воле отчаянных смельчаков, каким-то чудом держались в воздухе. Черными гирьками с них падали двадцатифунтовые бомбы и крохотные пехотные гранаты. Они гулко разрывались где-то в центре города, сотрясая все вокруг и вздымая к небу султаны огня, клубы дыма и пыли.
– Велик аллах и милосерден его пророк, – прошептал мастер. – Кажется, наступает конец света. На этот раз эмиру не удастся избежать гнева и карающей руки всевышнего… Велик аллах!
Подхватив Анзират, он бегом припустился в мазанку, захлопнул дверь и уселся на старенькие ватные одеяла, сложенные горкой у глухой стены.
Умар задумался. В Бухаре он родился, здесь босоногим мальчишкой бегал по пыльным улицам, был водоносом, раздувал самовары в чайхане, работал погонщиком верблюдов, чистил заиленные арыки, мочил кожи в вонючих ямах. Бухара кишмя кишела сиротами, нищими и больными. Болезнь миновала Умара. Но нищета и сиротство едва не сгубили его юность.
Еще в детстве он потерял родителей – они умерли от холеры, – и мальчик долгие годы добывал себе сухую лепешку и пиалу зеленого чая случайной работой на задворках бухарского базара, пока не попал наконец в темную лавчонку старого чеканщика Юсупа.
Став юношей, Умар уже чеканил по меди, серебру и золоту не хуже старых известных мастеров и резал по металлу такие затейливые, тонкие узоры, что слава о молодом ремесленнике распространилась по всей Бухаре. Умара признали. А если уж бухарские знатоки признавали мастера, значит, признавал его и весь мусульманский Восток. О чеканщике Умаре, сыне Максума, заговорили в караван-сараях Хивы и Самарканда, Ферганы и Хорезма.
Дошла эта слава, на горе Умара, и до ушей повелителя Бухары – великого эмира. Воистину мудра старая поговорка: да охранит аллах козленка от ласки коршуна…
Нет числа эмирским прихотям. Посыпались на молодого мастера приказания, требования, выдумки – одна труднее другой, заказы – один сложнее другого. И все спешно, все немедленно! Эмир и его приближенные были нетерпеливы. Не раз отведал Умар палок по пяткам, плетей по спине и прелестей страшной клоповной ямы за задержку работы, неосторожное слово или недостаточно почтительный поклон. Однажды палачи грозного эмира уже сорвали было халат с плеч Умара и приготовились отрубить ему голову: эмир вознегодовал на чеканщика, увидев как-то за поясом одного из ханов кинжал с точно такой же насечкой, какую месяцем раньше Умар сделал для эмира. Повелитель Бухары был ревнив, удачная выдумка мастера могла принадлежать только ему и никому больше…
Тянулись годы, а порабощенный мастер ночами при жалком свете коптилки гнул спину над резьбой по золоту и серебру, украшал бирюзой, рубинами и эмалью тончайшие узоры на широких подносах и блюдах, делал затейливые рисунки на саблях и кинжалах.
Из рук Умара выходили бесценные сокровища подлинного искусства, а получал он за них несчастные гроши.
Вбежавший в мазанку чумазый подросток спугнул думы Умара.
Парнишка был бос и одной рукой поддерживал на ходу рваные ситцевые шаровары.
Умар узнал паренька. Это был круглый сирота, четырнадцатилетний Саттар Халилов, работник важного эмирского чиновника Ахмедбека.
Саттар подошел вплотную к Умару, перевел дыхание, шмыгнул носом и выпалил:
– Меня послал к вам, ата, Бахрам. Он велел сказать, что приедет сейчас вместе с Ахмедбеком. Уже седлает коней!
Умар не шевельнулся, не удивился. Кто только не посещал его убогую мазанку!