Закрыв глаза, он всегда видел снег; снег, который окутывал одежды трёх странников, чьи посохи даже в слабых очертаниях вселяли уважение к тем, кто опирался на них в быстром и ровном шаге своём в темноту; в непроглядную темноту.
Это не снилось ему; он просто видел эту картинку каждый раз, когда закрывал усталые глаза свои; помощник звездочёта, он был маленькой фигурой в большом деле; и это привлекало его – его привлекало каждое место в этом мире, если с него можно было принести пользу окружающим.
И, заняв своё место, он всецело отдавал себя работе. Но работать ему было тяжело.
Каждую ночь при свете единственной свечи он пересчитывал упавшие тысячу лет назад звёзды – но только на бумаге, к артефактам его никто не подпускал; он понимал, что то будет невозможно ближайшие сто лет, но всё равно хотел этого – хоть одним глазком увидеть настоящую звезду; не из тех, что красовались на куполе Башни Звездочёта. А настоящие, самые настоящие звёзды хранились где-то там, за семью замками, в Большом зале, куда доступ имели очень немногие; даже королей впускали туда только раз в жизни, и то- – не каждого из них; не каждому из них удавалось убедить Совет Башни в своей целомудренности. Редкое качество для короля.
Однажды он увидел глаза королевы Сесилии после посещения ею Большого зала; казалось, она увидела что-то, что могло в раз прекратить движение Золотого механизма на Башне чтецов; Мерлину тогда было совсем мало лет, и он подумал тогда, что, неужели звёзды настолько ужасны? Но потом он позволил закрасться в уме своём той мысли, за которую он немедленно бы навсегда покинул Башню; но он знал, что звездочёты не любят слушать чужие мысли; их больше привлекает шёпот небес.
И его учили молчать; молчать, чтобы слышать; это была первая наука, которую он должен был усвоить, если хотел остаться на своём месте.
Учить же слышать его никто не торопился. Поэтому он учился слышать сам.
Разумеется, если бы кто заметил, то его пребывание в Башне очень скоро закончилось бы. Но никто не замечал; все знали, что так должно быть. Он быстро понял, что может слышать то, что слышать не стоит, и не торопился узнавать тайны Золотой Поры. Однако как вороны приносят порой странные вести, так и ему приходилось слышать то, что не поддавалось объяснению тех знаний, которыми он владел.
Однако весть, принесённая сотнями воронов разных мастей этой ночью была предельно ясной; настолько, что эту весть можно было не только услышать, но и потрогать: она была зыбкой, как страх, и рассыпчатой, словно песок с подступи самой к городам больших дорог.
С королевой Сесилией случился удар.
Свеча, что стояла прямо у головы её матери, казалось, вот-вот плюнет огнём в потолок, чьи низкие своды как-бы намекали на то, что каждый вошедший в эту комнату должен оставить гордость позади, там, за порогом.
Её мать лежала в широкой кровати и, казалось, безмятежно спала; но на лицах её сыновей, братьев Ингрит, то и дело пробегала рябь – та, что тревожит озеро, что очень хочет – которому очень нужно – казаться спокойным.
Ингрит стояла справа, касаясь руки младшего брата Теодора, в семье которого называли Тэдди, на что он, с высоты своей добродетели, смотрел снисходительно; ему было пятнадцать, и он умел всё, чему никогда не стали бы обучать Ингрит; она была единственной девочкой в семье, и у неё было совсем другое предназначение.
Средний брат, Август, стоял левее от Тэдди, и старался как можно добрее улыбнуться каждому, кто хлопотал у постели его матери. Он сам изучал науку врачевания, но к королеве его не подпускали; потому он только внимательно следил за тем, как лекари оказывали его матери помощь, и, видя правильность их действий, своей улыбкой подбадривал их.
За королеву боялись все.
Старший сын королевы Сесилии, Эдвард, мог участвовать во всём, что происходило в данный момент в спальне его матери; он старался проконтролировать всё, проследить за всем и, по возможности, помочь.
Ему было двадцать девять лет, но он любил мать так, как любить может только ребёнок; однако это не мешало ему быть достойным молодым человеком – и не могло помешать; любовь, которая любовью является, не может помешать человеку быть тем, кем он должен быть.
Любви же Эдварда к своей матери можно было только позавидовать; человек, который может любить так искренно, так бескорыстно и так открыто, как любят дети, способен справиться с любой неприятностью – потому что ничто не придаёт столько сил, сколькими делиться с людьми, открытыми душой, добродетель, что старшей сестрой любви является.
Ингрит любила братьев; каждый из них был ей дорог вдвойне потому, что унаследовал лучшие качества матери своей; Ингрит же была способна злиться, таить обиду и подозревать окружающих в чём-либо нехорошем; вот и сейчас она не отпускала себя от мысли о том, что все лекари, что так хлопочут у постели её матери, думают вовсе не о её выздоровлении – а гораздо дальше…
Ингрит мысленно тут же отругала себя; и в том была другая, присущая в её семье только ей черта – она смела повышать голос; даже на себя, даже в мыслях – но нарушала тем самым порядок мышления и всей жизни, что уложила её мать.
Ингрит считала себя плохой дочерью.