Два часа утра: все ожидают появления присутствовавшей на вечере августейшей особы, которая должна подать знак к отъезду…
Это происходило в доме, напоминавшем своей архитектурой здания Геркуланума или, скорее, Помпей и воздвигнутом в одной из северных столиц, по фантазии одного князя, знатока древности.
На площадке крытой галереи подъезда, вымощенной мозаикой, на которой красовалось изображение колесницы Солнца, уносимой четверкой вставших на дыбы коней. Вдоль стен, разрисованных бледными, полунагими, лежащими на розах Адонисами и утопающими в неге Венерами, толпилась придворная свита, в своих ярко-блестящих, расшитых золотом и увешанных орденами мундирах. Волосы их, причесанные по-женски, сзади были перехвачены дорогими каменьями, из-под которых, вдоль спины, спускалась длинная гирлянда цветов; несколько поодаль, почтительно склонившись, стояли члены посольства, с орденами в петлицах.
Весь вечер, мраморные статуи двенадцати цезарей, казалось, взирали на это пиршество своими белыми глазами, с высоты пьедесталов, будто сравнивая с ним прежнее величие минувших оргий; губы их точно улыбались в то время, когда до них дотрагивалась чья-нибудь голая, пухлая рука.
Вдруг послышался смешанный гул многочисленных голосов, и толпа прихлынула к дверям залы; сквозь двойной ряд придворного штата, медленно приближалась женщина, опираясь кончиком своей падевой перчатки на вышитый золотом обшлаг шталмейстера.
Блондинка, с волосами рыжеватого оттенка, цвета маисовых листьев, выжженных солнцем; с лицом матово-восковой белизны; с маленьким лбом, под тяжелой диадемой; с задумчивыми голубыми глазами, широкими, живыми, напоминающими взгляд Юноны; с горбатым носиком и раздувавшимися ноздрями — характерными особенностями типа эрцгерцогинь; с пухлыми губами веселой парижанки; обнаженной шеей, высокой, чересчур декольтированной грудью, выглядывавшей из-под белых кружев и золота — точно сирена, выходящая из волн, которыми было отделано ее атласное платье, светло-зеленого цвета морской волны, платье почти без рукавов, верхняя короткая юбка которого, приподнятая там и сям букетами морских растений, спускалась на другую, нижнюю юбку, сверху отделанную буфами, а к низу — мелкими воланами, которые, постепенно сужаясь, переходили в длинный шлейф, образуя собой нечто вроде смеси белой пены и морской зелени.
То была самая могущественная и красивейшая из женщин.
Проходя мимо свиты, она слышала шепотом произносимые ей вслед восклицания изумления и почтительности. Было время, когда, с торжествующим сознанием победительницы над прихотливою игрой судьбы, — она любила слышать этот льстивый шепот, любила присутствовать на празднествах, которые устраивались в честь ее величества. Но годы летали быстро, незаметно. Королевы тоже стареют. Еще веря в силу своей красоты, люди уже начинают подумывать о том, что красота изменчива. Скоро наступает пресыщение, так что слава и веселие утрачивают свой прежний смысл. И, кроме того, можно ли знать, что ожидает в будущем того, кто торжествует победу в настоящем! Быть может, это-то неизвестное и будет самым ужасным. Однако, страх за будущее не уменьшит чувства пресыщения настоящим: всеобщее поклонение уже утратило свое прежнее обаяние, а всеобщая покорность не вызывает более гордого сознания своей власти; нередко, проходя мимо зеркала, не находишь уже нужным остановиться перед ним, чтобы полюбоваться своей красотой и своей короной.
Она проходила медленно, слегка склонив голову, будто для поклона, полуоткрыв рот, будто готовясь улыбнуться, а между тем, ни поклон, ни улыбка не удавались ей; вероятно, она даже не замечала никого, не слышала ничего, так как, привыкнув к поклонению, не придавала никакого значения этому всеобщему восторгу.
Но ресницы ее мгновенно вздрогнули, когда она подошла к выходной двери; она быстро повернулась лицом к стоявшему там человеку, который ниже всех склонился для поклона. Вероятно, то был иностранец, так как вся грудь его мундира была увешана целым рядом звезд и орденов различных министерств.
Худощавый, высокий, даже, можно сказать, чересчур высокого роста, так что, при поклоне, он перегнулся почти надвое, с коротко-остриженными волосами с проседью — он был уже немолод — обнажавшими кое-где его розоватый остроконечный череп; с лицом, губы которого вечно изображали собой букву О, и в котором сказывалось что-то крайне загадочное; с глазами, как-то комично выглядывавшими из под двойных стекол очков; в каком-то беспорядочном костюме и полуразвязанном галстуке — он, в общем, носил на себе отпечаток человека дурного тона.
И, в тоже время, несмотря на такую непривлекательную внешность, во всей его фигуре проглядывало какое-то горделивое изящество, и длинные руки его были безупречно красивы.
Какая-то смесь бонвивана и вельможи. Словом, ничего более или менее замечательного не было в этой фигуре.
— Князь Фледро-Шемиль? — спросила королева.
Он чуть не упал на колени от восторга, что его узнали.
Улыбка, дотоле скользившая на ее губах, мигом осветила все лицо, которое разом просияло, как внезапно распустившийся цветок, в глазах также отразилось радостное изумление. Теперь, царственное величие ее лица сменилось выражением мягкой улыбки, хотя и с оттенком легкой иронии, но, в то же время, не лишенной нежности: нежность матери, делающей выговор любимому дитяти и ласково грозящей ему пальцем,
Нельзя допустить, чтобы князь Фледро-Шемиль своей фигурой мог вызвать на лице королевы такое выражение радостного удовольствия; вероятно, она, в эту минуту, ласкала себя какой-либо надеждой или припоминала нечто.
— Как поживает мой двоюродный брат, король Тюрингии? — спросила она.
Он сделал печальную физиономию и, с глубоким вздохом, отвечал:
— Увы! очень плохо, сударыня.
— А! — вырвалось у нее, также со вздохом.
— Да! — повторил он, еще раз вздыхая.
— Так вот что, господин камергер, приходите в замок завтра. Вы мне расскажете о болезни короля.
Сказав это, она удалилась; на губах ее скользнула легкая презрительная усмешка, но уже без всякого оттенка суровости. Нечто вроде: «А! Безумец!»
Однажды, в газетах пронесся слух о том, что князь Фледро-Шемиль не то умер, не то женился; не помню, наверное, что-то из двух. А ведь еще недавно его называли бонвиваном и считали видным женихом, несмотря на то, что он постоянно жаловался на боль в желудке и, по замечанию остряков, «носил в своем черепе гроб» — это выражение так и осталось неразъясненным.
В Германии он получил титул «Светлейшего» не за то только, что был князь — разумеется, русский, — а за то, что уже был камергером и, притом, таким, каких мало. Чей камергер? — Каждого. Всем казалось вероятным, что, в одно из своих путешествий, он занимал в Петербурге важный пост при дворе великой княгини Mapии, и, кроме того, не подлежало сомнению, что мелкие германские короли наградили его различными орденами. За какие заслуги? — на это трудно ответить, да и он сам был настолько скромен, что не, помнил о них. Однако, его родословная вовсе не соответствовала тому высокому положению в свете, какое он занимал в графстве Сакс-Мейнингском: это был человек низкого происхождения, облеченный в почтенную ливрею камергера, благодаря тому, что ему пришлось обучать игре на флейте племянницу царствующего герцога. Почему бы и не так? Ведь, бывали же во Франции такого рода примеры, что, в первые министры короля попадал человек, незадолго перед этим бывший, простым ветеринаром.