Когда мы дошли до террасы, которую мой отец построил незадолго до своей смерти и которая, извиваясь под окнами замка, отделяет дом от нового луга, маркиз де Сент-Алэ окинул местность презрительным взглядом.
– Что же вы сделали с садом? – спросил он, скривив губы.
– Мой отец перенес его в другую сторону, – отвечал я.
– Туда, где его не видно…
– Да его не видно из-за кустов роз.
– Английская мода, – сказал он, вежливо пожимая плечами. – Вам больше нравится, чтобы у вас перед глазами была эта трава?
– Да.
– А эти посадки? Ведь они совсем закрывают вид на деревню…
– Да, пожалуй.
Маркиз громко рассмеялся.
– Я замечаю, что таков обычный образ действий тех, кто распинается за народ, за его свободу и братство. Они любят народ лишь издали. В Сент-Алэ я предпочитаю, чтобы мои крестьяне были всегда у меня на глазах и видели, в случае необходимости, позорный столб. Кстати, что вы сделали со своим, виконт? Он прежде стоял как раз против подъезда?
– Его сожгли, – отвечал я, чувствуя, что кровь ударила мне в голову.
– Это, вероятно, тоже сделал ваш отец? – переспросил он, глядя на меня с удивлением.
– Нет, нет, – упрямо твердил я, презирая самого себя за то, что стыжусь маркиза. – Это велел я. Мне кажется, что подобные вещи отжили свой век.
Маркиз был старше меня лет на пять. Но эти пять лет, проведенные им в Париже и Версале[1], давали ему значительное преимущество передо мной.
Помолчав немного, он переменил тему и заговорил о моем отце. В его словах было столько уважения и любви, что мое раздражение быстро улеглось.
– Когда я впервые убил птицу на охоте, мы были тогда с ним, – сказал Сент-Алэ с присущей ему с детства обворожительностью.
– Это было двенадцать лет тому назад.
– Совершенно верно. В те поры за мной бегал по пятам и считал меня великим человеком некий юноша с голыми ногами. Но я уже и тогда подозревал, что рано или поздно он станет разъяснять мне права человека. Ах, Боже мой! Я должен забрать от вас Лун, виконт, иначе вы сделаете из него такого же реформатора, как и вы сами. Впрочем, – прервал он самого себя с легкой улыбкой, – я приехал сюда не за этим. У меня есть к вам другое дело, в высшей степени для вас важное, виконт.
Я почувствовал, что опять краснею, хотя и по другой причине.
– Мадемуазель вернулась домой? – спросил я.
– Вчера. Завтра она едет с моей матерью в Кагор. Я надеюсь, что самым интересным впечатлением в этой поездке будет виконт де Со.
– Мадемуазель в добром здравии? – довольно неловко спросил я.
– Вполне, – вежливо отвечал маркиз. – Завтра вечером вы убедитесь в этом сами. Думаю, вы не откажетесь предоставить себя в ее распоряжение на недельку-другую?
Я поклонился. Услышать эту новость я рассчитывал еще на прошлой неделе, но не от маркиза, а от Луи, заменявшего мне брата.
– Отлично, в таком случае вы должны сказать это и самой Денизе! – воскликнул Сент-Алэ. – В ней вы найдете отличную собеседницу. Сначала, конечно, она будет застенчива, – продолжал он, надевая перчатки. – Сестры в монастыре, несомненно, боятся каждого мужчины как волка, но ведь женщины в конце концов всегда остаются женщинами, и через неделю все обойдется. Итак, смею надеяться видеть вас у себя завтра вечером.
– Я буду у вас непременно, маркиз.
– Почему вы зовете меня «маркиз», а не Виктор, как раньше? – спросил он, дотронувшись рукой до моего плеча. – Мы совсем скоро породнимся… А пока проводите-ка меня до ворот. Мне что-то еще надо было сказать вам… Но что именно?..
Оттого ли, что он действительно не мог вспомнить, или же потому, что считал неуместным заговорить об этом теперь, но он смолк и продолжил беседу, лишь пройдя половину аллеи.
– Слышали вы об этом протесте? – вдруг спросил он.
– Да, – неохотно отвечал я, смутно чувствуя тревогу.
– Вы, конечно, подпишите его?
Именно этот вопрос, видимо, вызвал заминку в нашей беседе. Настала моя очередь колебаться, но уже с ответом.
Протест, о котором маркиз говорил, предполагалось подать в собрание дворянства в Кагоре. Целью его было выразить неодобрение нашим представителям в Версале, которые согласились заседать с третьим сословием[2].
Я лично считал этот шаг непоправимой ошибкой, хотя он и был одобрен королем. Лица же, составившие упомянутый протест, не хотели бы никаких реформ и стояли за сохранение своих привилегий. И я медлил с ответом, не желая насиловать своих убеждений.
– Итак, как же? – спросил опять маркиз, видя, что я молчу.
– Думаю, что нет, – ответил я, вспыхнув.
– Вы не считаете возможным поддержать протест?
– Не считаю.
– А я-то думал, что вы это сделаете, – воскликнул он, громко смеясь. – Но ведь это пустяки, а нам необходимо действовать единодушно. Сейчас это только и нужно.
Я покачал головой. Мы дошли до ворот, где приезжавшие в замок оставляли своих лошадей. Слуга уже вел их к нам.
– Послушайте, – настойчиво продолжал Сент-Алэ, – неужели вы думаете, что из этих Генеральных штатов[3], которые его величество так неразумно разрешил собрать, могло выйти что-нибудь хорошее? Они собрались 4 мая, а теперь уже 17 июля, и до сего времени они не сделали ничего путного. Ровно ничего. Теперь их распустят, и всему будет положен конец.
– Для чего же в таком случае подавать протест? – тихо спросил я.
– Это я вам сейчас объясню, – снисходительно промолвил он, ударяя хлыстом по носкам своих башмаков. – Разве вы не слышали последней новости?
– Какой новости? – осторожно осведомился я.
– Король уволил Неккера[4].
– Первый раз слышу! – воскликнул я, пораженный.
– Да, да, банкир уволен, а через неделю будут распущены и Генеральные штаты, Национальное собрание[5] или как там им угодно называть это собрание. Чтобы укрепить короля в его мудром решении, мы должны показать ему свое сочувствие, должны действовать, должны протестовать.
– Уверены ли вы, однако, маркиз, – спросил я, разгоряченный этой новостью, – что народ отнесется к этому совершенно спокойно и будет терпеть свою участь? Никогда еще не было такой холодной зимы, никогда еще не было такого неурожая, как прошлый год. Кроме того, теперь их надежды ожили, умы возбуждены выборами…
– Не беспокойтесь, виконт, все обойдется благополучно, – сказал он со странной улыбкой. – Я знаю Париж и могу вас уверить, что там уже нет фронды[6], хотя Мирабо[7] и пытается играть роль Ретца[8]. Теперь этот мирный Париж не восстанет. Будут два-три голодных бунта, но с ними управятся две роты швейцарцев.
Поверьте, что с этой стороны опасности нет никакой.
Но эта новость возбудила во мне оппозиционный дух.
– Не знаю, – холодно произнес я. – Не думаю, что дело так просто, как оно вам представляется. Королю надо добыть денег, или ему грозит банкротство. А у народа нет средств дать эти деньги. Вот почему я не думаю, что все будет по-старому.