Малая родина
(Вместо авторского вступления)
Вот пишут: малая родина… Но что это такое? Где ее границы? Откуда и докуда она простирается? Как исчислить, измерить, обсказать?
По-моему, малая родина – это окоем нашего детства. Увиденная, услышанная и восчувствованная первореальность. Та округа под чашей лазурного неба, которую способно объять мальчишеское око и вместить в себя чистая распахнутая душа, где эта душа впервые удивилась, обрадовалась и возликовала от охватившего счастья быть на земле. И где впервые огорчилась, обронила первую слезу, разгневалась и пережила первое потрясение.
…Тихая деревенская улица, отчий дом в ее ряду под неохватной ивой. Тесный магазинчик на выгоне, маняще пропахший мятными пряниками, ременной сбруей и бочковой селедкой, неприхотливая семилетняя школа под светлой сенью берез, куда еще только предстояло ходить первоклашкой, обветшалая церковь с погостом, где в зачащенной сирени едва видны дерновые надгробья прежних жителей, уже отбывших свое…
А за околицей – машинный двор, куда всегда тянет пробраться, тайком посидеть в кабине трактора, потрогать рычаги, блаженно повдыхать еще теплый запах наработавшегося мотора.
А дальше – сбегающий по склону артельный сад, еще дышащий сушью знойного дня, разогретой вишневой смолкой, которую можно жевать, и уже налившимися яблоками, мерцающими багряным лоском в обвядшей куще листвы.
Ну, а внизу, за садом, – луговая вольница, травяной ветерок, медвяная цветь подмаренника, тугой перегуд шмелей и маревный, дремотный звон овсянок. И, наконец, речушка – петлявая, увертливая, не терпящая открытых мест и норовящая улизнуть в лозняки и калину. А если не жалеть штанов и рубахи, то можно продраться к старой мельнице, где сквозь дощаные мостки и дверные проемы бойко бьет малиновый кипрей. Здесь тоже не принято говорить громко: и теперь еще в омуте обретается водяной Никиша. Сказывают, будто по темным ночам можно услышать, как в глубине мельничного остова сопит и тужится он, норовя столкнуть в омут уже никому не нужный жернов…
За реку забредать как-то не повелось: на высоком убережье – другая деревня, иной, запредельный мир. Его обживают свои вихрастые окоемщики, на глаза которых поодиночке лучше не попадаться…
Разумеется, у каждого человека – своя малая родина, и ее приметы тоже разные.
Но такого невеликого окоемного обиталища вдосталь хватает всем, чтобы за Божий день набегаться и навпечатляться до предела сил, когда за вечерней кружкой молока начнет безвольно клониться опаленная солнцем и вытрепанная ветром неуемная головушка, и мать подхватит исцарапанное, исклеванное паутами, пахнущее рогозом и тиной обмякшее чадо и понесет к постели, как с поля боя уносит павшего сестра милосердия.
И видится жарко разметавшемуся чаду, будто взбирается он на вековую ветлу, что укрывает собой и дом, и половину двора, и часть взгорка под окнами и осыпает по осени чуть ли не весь околоток позолоченным листом. Напряженно побелевшими пальцами мальчонка впивается в грубо испещренное корье старого дерева, сыро, тленно дышащего разверстым дуплом, ощупывает каждый подходящий выступ, каждый отмерший сучок, чтобы, упиваясь сладостным чувством одоления, подняться выше тех отметин, где он уже побывал в прежние свои восхождения. Но чем дальше влезает он, зеленя и мочаля на себе майку, тем все меньше попадается подходящих зацеп, тем глаже и неприступней становится главный стволовый кругляш, несущий на себе основной разброс вершинных веток, за которыми сквозь зыбкий полог шепотливой листвы маняще млеет синь летнего неба. Закусив губы, он упрямо подтягивается на немеющих руках до очередного ответвления, забрасывает туда ногу и, переводя дух, торжествующе поглядывает вниз, на покинутую им повседневность подворья, на вышедшую из сеней мать с тазиком постирушек…
И вот с замиранием сердца он обхватывает самую последнюю ветвь, дерзко устремленную ввысь и осыпанную пригоршней узких трепетных листьев, похожих на речных рыбешек. Вольные верховые листья неугомонно полощутся в солнечной синеве, взблескивая то темно-зеленой лаковостью, то белесой матовостью изнанки. Раскачиваясь из стороны в сторону от собственного веса, он с ликующей жутью оглядывается окрест, чтобы наконец-то увидеть: а что же там дальше, за окоемом, где он еще не бывал?
И как это случается в мальчишеских сновидениях, опорный боковой вырост вдруг издает изморозный треск и прослабленно уползает из-под ноги.
С запавшим дыханием и невыплеснувшимся воплем, ломая и руша встречную неразбериху ветвей и сучьев, мальчонка немо низвергается в зеленую пучину. Самое страшное в таких снах вовсе не превращение сердца в ледышку, не мерзкое чувство своего бессилия что-либо сделать, а роковая цепенящая невозможность позвать маму. Вон же она, под деревом, ничего не ведая, развешивает на нижних ветвях его же штанишки и рубашонки. Услыхав зов, она, конечно, протянула бы навстречу свои руки. Но он, пораженный немотой, не в силах даже разомкнуть рта…
Пронизав толщу кроющего купола, мальчонка промелькивает белой майкой в межъярусной пустоте, и в это ничтожное мгновение он невольно по какому-то неосознанному велению успевает разбросать руки, подобно выпростанным крыльям. Небесный ветер упруго и бережно подхватывает этот крестик, возникший из тельца и распято раскинутых ладоней, и мальчонка начинает ощущать, как он наполняется небывалой легкостью, и впервые вдыхает полной грудью.
И вот он уже парит, парит, оставив в стороне ветлу, свершает захватывающие развороты над полуденной деревенькой, над россыпью сенных стогов, охваченных фольговой перевязью речушки, над голубинкой мельничного омута, на дне которого затаился водяной Никиша, – над всем тем, что изведано и неведано дотоле.
Близкие облака слепят белизной, овевают влажной прохладой, вкусно пахнут первозданным снежком. Нарастающая высота хмелит и полнит ликующей радостью бытия.
– Мама, это я! Я лечу-у, мама!..
Малая родина – это то, что на всю жизнь одаривает нас крыльями вдохновения…