Москва послевоенная, 1945-1955 годы. В городе живут мальчики. В одном дворе. В одном доме.
Нашему герою – восемнадцать лет. Школа уже окончена. Отец погиб на войне, мама все время на работе.
Мальчик вступает в юношеский возраст, который ему предстоит пройти. Иногда его охватывает тревога – он видит, что во дворе остается один. Друзья поступили в институты, и у них – другие заботы, иные увлечения. И неизвестно, как сложилась бы его судьба, ежели бы не везение. Он не попал в институт, пошел работать, и вот здесь, в полуподвальном помещении Кривоколенного, у него образовалось все: серьезные мужчины, прошедшие ад войны, взрослые женщины, к которым его неудержимо тянет, и споры, споры, споры.
Несмотря на все трудности и горести, у юноши счастливая пора. Взросление. И шло оно в окружении бригады грузчиков. С мужчинами, которых он полюбил. С женщинами – которые еще будут.
В этом полуподвальчике скрещиваются судьбы эпохи.
Уже мало кто, к сожалению, берет под вечер книжку. Пахнущую красками типографских машин да клеем – любимым лакомством мышек.
Все эти гаджеты, гаджеты.
Но все-таки читатели есть. Мало. Поэтому они нам, «писакам», дороги вдвойне.
Я решил написать немного о юности. Благо мое счастливое детство уже опубликовано.
Приход в юношеский возраст всегда сложен. Этот период в наше непростое послевоенное время требовал от нас, мальчишек, непрерывного испытания. Кем быть. Где учиться. Что делать. И главное – чего не делать.
Хорошо, когда есть примеры внутри семейного круга. А ежели – не так. Мне изрядно повезло – я не поступил в институт. Пошел работать. Вот о тех, кого мне подарила жизнь в юношеский период, я и хочу вспомнить. Это – огромный пласт жизни, и он мне многое дал.
А пока – Москва!
«Золотой треугольник» Басманной слободы
Мы, мальчики Басманной, и не знали, что в нашем районе, в домах, подъездах, в двориках и садах, уже совершенно в период строительства «социализма» заброшенных, жили люди необыкновенные.
А.С. Пушкин часто бывал у дяди своего, Василия Львовича, в доме на Старой Басманной, близ площади Разгуляй. Здесь же он и хоронил любимого дядю, пройдя скорбный путь от площади Разгуляй до церкви святого великомученика Никиты.
Ежедневно, только подумать, мы бегали по дорожкам, топтанным Вяземским, Погодиным, Языковым, Пушкиным!
А Чаадаев, который жил на Новой Басманной. Гоголь, Белинский, Кольцов, Баратынский, Тургенев, Герцен – незримо проходили мимо нас, мальчишек, покуда мы играли в пристенок, в ножички или в футбол.
Что ни говори, а тени эти, я чувствую, так или иначе, но воздействовали на наш внутренний мир. Ибо ничего еще не было разрушено, и в молочную лавку на Разгуляе или в лавку с соленьями, ровно как и в аптеку[1], забегал Пушкин.
Дядя гонял молодого повесу по хозяйственным нуждам.
И бегали мы, а затем, по достижении возраста, уже и ходили мимо особнячков и доходных домов наших переулков.
Но к 1918 году особнячки были реквизированы и семьи в основном немецких купеческих гильдий поспешили уехать в Германию.
Ну, а кто не успел, тот, к несчастью, опоздал.
Да мы и не знали, что особнячки, в которых помещались нынче действующие типографии, юридические организации и иные нужные государству службы, назывались по имени их построивших. И старожилы нам приказывали: «Пойди к Прове, там дед остался, отнеси ему капусты. Да набери огурцов, не вздумай съесть». Да, да, помнили старожилы и Прове, и Ферстеров, Калишей, Миндеров, Шульцев. Куда это все делось.
Но мы-то пока никуда не делись. И уже входили в юношеский возраст. Неожиданно мне стали нравиться домашние поручения.
Вот утро! На кухне звяканье, стук ножей, бульканье, шипенье, скворчанье сковородок.
Это свободные от работы женщины, стараясь не переругиваться, готовят обеды, а заодно и ужины своему семейству. Затем все будет завернуто в рваные, но чистые одеяльца и разнесено в свои комнаты. Под подушки. Чтобы или допревало, или хоть чуть тепла сохранило.
На столе записка от мамы. На рынок! И три рубля, со строгим наказом, что купить.
Рынок – это хорошо. Хоть он и назывался «Бауманский», но на самом деле он наш, «Немецкий».
Быстро беру бидон (для квашеной капусты), авоську[2], кусок черного хлеба. Ибо будет у меня халявный завтрак. Да очень просто: на рынке все можно и даже нужно пробовать. А закусить эту чудесную, хрустящую капусту, да, может, кусок огурца соленого дадут – вот хлеб и сгодился.
И тянут уже битюги телеги к рынку. А молоко из крынок. Или топленое с такой пенкой, что уж обязательно кушать.
А цыгане. И поют. И пляшут. И гадают. Правда, нам, вьюношам, – не очень. С нас ведь нечего взять.
А голуби – трещат крыльями под крышами палаток. Или топчутся под ногами – собирают крошки, ломтики и прочую снедь.
Ведь рынок! Все жуют. Хоть и война вот только закончилась.
А бублики. С тмином, маком, корицей. Но уже почти нет грузовиков завода АМО. Все больше «доджи», «виллисы», «студебекеры». Это союзники. Выручали, что ни говори. Около рынка свой бизнес. Баян либо гармошка. Один даже с аккордеоном пришел. Баянист без ног. Это – беда, это – война. Но играет как!..
И несется про бублики, которые необходимо купить, или снова «У самовара я и моя Маша». А Лещенко Петр – «…Татьяна, помнишь дни золотые»…
Нет, нет, жизнь до невозможности счастливая. Только вот папы нет. Вновь вспоминаю прекрасную поэму Давида Самойлова:
Москва тогда была Москвою –
Домашним теплым караваем,
Где был ему ломоть отвален
Между Мещанской и Тверскою.
Еще в домах топились печи,
Еще полно было московской
Роскошной акающей речи
На Трифоновской и Сущевской…
А Трубный пахнул огуречным
Рассолом и рогожей с сельдью
И подмосковным просторечьем
Шумел над привозною снедью…
А озорство ватаги школьной!
А этот в сумерках морозных
Пар из ноздрей коней обозных!
А голуби над колокольней!
А бублики торговки частной!
А Чаплин около «Экрана»!
А легковых сигнал нечастый!
А грузовик завода АМО!
А петухи! А с вечной «Машей»
Хрип патефона на балконе!
А переливы подгулявшей