Когда отец, сраженный внезапным недугом, лежал на больничной койке в Нью-Хейвене, а врачи и медсестры пытались понять, жив ли он, мама решила, что ему необходим саундтрек. Она принесла в палату наушники фирмы Bose с шумоподавлением, и мы по очереди стали включать его любимые записи. Всю следующую неделю, пока мы дежурили у его постели и прощались с ним, едва ли не чаще всего в наушниках звучал переливающийся всеми цветами радуги альбом “Clychau Dibon” 2013 года, плод сотрудничества валлийской арфистки Кэтрин Финч и Секу Кейта, исполнителя на коре, живущего в Казамансе на юго-востоке Сенегала, неподалеку от Гамбии, где вырос отец.
Кора, арфоподобное приспособление со струнами, туго натянутыми между грифом и корпусом из тыквы (обычно их 21), была любимым инструментом отца – уверен, она напоминала ему о детстве в деревне. Он дал мне имя в честь легендарного воина, героя двух канонических песен под аккомпанемент коры: “Kuruntu Kelefa” и “Kelefaba”. Однажды я провел в Гамбии довольно сюрреалистические летние каникулы – учился игре на коре у преподавателя, с которым мы общались в основном на импровизированном языке жестов. Помню, в какой восторг пришел отец, когда узнал о существовании целого альбома музыки для коры и арфы – волшебное сочетание их тембров, надо думать, казалось ему родным. Иногда, говоря о любви к музыке, люди имеют в виду именно это. Ты слышишь что-то, резонирующее с тем или иным фрагментом твоей биографии – и ты не против, если именно такими окажутся последние звуки в твоей жизни.
Впрочем, зачастую влюбленность в музыку – это более сложный и противоречивый процесс. В детстве я считал, что певцам-гриотам с отцовских аудиокассет, аккомпанирующим себе на коре, наверняка отрезают пальцы – их причитания напоминали вой. Эта музыка не казалась мне интересной – как и музыка классических композиторов, часто звучавшая у нас дома; с пяти лет я разучивал их сочинения на скрипке. Как и большинству детей, мне нравилась мысль о том, что музыка может вытащить меня на улицу, в город – а то и за его пределы. Я начал с того, что попросил маму купить мне кассету с альбомом Майкла Джексона “Thriller” – просто потому, что в школе все только о нем и говорили. Дальше я перешел к раннему хип-хопу, к старому и новому рок-н-роллу, в какой-то момент – к панк-року. Где-то здесь сдержанный интерес к музыке перерос в настоящую одержимость. Панк показал мне, что музыка вовсе не обязана быть компромиссной. Ты не обязан подпевать всему, что доносится из родительской радиолы, всему, что показывают по телевизору, всему, от чего тащатся одноклассники. Музыку можно использовать как способ отделить себя от мира – по крайней мере от какой-то его части. Ты делаешь выбор: что любить, а что, наоборот, отвергать. У тебя может быть собственное мнение, собственная идентичность.
Звучит дерзко? Да, пожалуй – более того, это бы звучало еще более дерзко, если бы вы попросили меня рассказать о моих ощущениях в подростковом возрасте, когда я только-только приобщился к панк-роковым истинам. Но, по-моему, фанатичное отношение к музыке подразумевает определенную степень дерзости – и оттого порой выглядит довольно нелепо. Именно поэтому так легко высмеивать завзятых меломанов вне зависимости от того, кто они – претенциозные снобы или наивные идолопоклонники поп-звезд, осовевшие коллекционеры в переполненных пластинками подвалах или агрессивные “стэны” из соцсетей (слово “стэн” происходит из песни Эминема о поклоннике с нездоровой фиксацией на артисте; и трек, и термин отражают широко распространенное мнение, что в фанатской страсти по звездам есть нечто постыдное, стремное, недостойное). Как вежливые люди мы можем договориться не издеваться над вкусами друг друга и оставаться при своих. Но даже взрослые часто подспудно придерживаются мнения, что их любимая музыка – объективно прекрасна, их нелюбимая музыка – объективно ужасна, а те, кто считает иначе, – объективно неправы. Мы вообще принимаем музыку близко к сердцу. Иногда мы учим ее наизусть – ведь песни в куда большей степени, чем книги или фильмы, предназначены для того, чтобы взаимодействовать с ними снова и снова. Иногда музыка играет важную социальную роль – мы слушаем ее вместе с другими людьми или думая о других людях. К концу XX века американская популярная музыка приобрела фактически клановый характер: разные стили стали ассоциироваться с разной манерой одеваться, с разным мировоззрением. В 1970-е музыкальные жанры репрезентировали те или иные культуры, в 1990-е стали появляться все более и более мелкие поджанры, и каждый – со своим багажом ассоциаций и ожиданий.
В целом это довольно знакомая история. У многих есть расплывчатое представление о том, что когда-то давно популярная музыка была по-настоящему популярной, а затем фрагментировалась и утеряла свое влияние. Мы надеваем наушники – и переносимся из реального мира в мир тщательно собранных нами саундтреков. Но немало меломанов сохранило и веру в то, что музыка способна объединять, сводить людей вместе, стирать границы. Действительно популярные песни, стили или исполнители порой стирают границы – но иногда, наоборот, проводят новые. Например, ранние хип-хоп-записи смогли запустить движение, к которому присоединились поклонники со всех уголков мира. Но в то же время они заметно обострили конфликт поколений: дали темнокожим молодым людям возможность отринуть ритм-энд-блюз их родителей. Другой пример: кантри-музыка 1990-х, которая, с одной стороны, стала более демократичной и общедоступной, а с другой – все равно располагалась вдалеке от поп-мейнстрима (между прочим, кантри удалось привлечь новых слушателей именно благодаря позиционированию стиля как более мягкой, мелодичной альтернативы агрессивным звукам современного рока и хип-хопа). Часто сама экономика музыкальной индустрии способствовала усилению разобщенности. Радиостанции лепили из своих слушателей партизан, безраздельно преданных той или иной волне. Музыкальные магазины расставляли продукцию по жанрам, стремясь облегчить покупателям выбор, а также, возможно, повысить шанс случайной находки. А рекорд-лейблы сражались друг с другом за то, кто максимально точно уловит новый тренд и определит запрос целевой аудитории – все, чтобы свести к минимуму эффект неожиданности.
Легко констатировать очевидное разнообразие популярной музыки. Но “разнообразие” – довольно унылое слово, отражающее учтивый статичный мир, в котором всем хватает зрелости принять особенности друг друга. На протяжении десятилетий поп-музыка чаще бывала не просто разнообразной – она провоцировала разногласия. Артисты достигали кроссовер-успеха, становясь популярны за пределами вскормившего их сообщества, – и их предавали анафеме. Между фан-группами регулярно возникали распри – словесные и не только. Этот дух разногласий я впервые услышал в панк-роке, а затем научился улавливать его где угодно – даже в отцовских записях для коры: он любил их в том числе за то, что они описывали мир, от которого он себя отгородил. В отличие от подавляющего большинства родных и двоюродных братьев и сестер, он ушел из семьи и покинул страну ради того, чтобы построить новую жизнь в Америке, где в конечном итоге стал известным религиоведом: специалистом по христианству и исламу. Он никогда даже не притворялся, что разделяет мое увлечение популярной музыкой. Но вряд ли его удивлял интерес, который всегда вызывали у меня неугомонные, своенравные люди, создающие или любящие эту музыку, а также порожденные ими культурные сообщества.