1. Лето первое
Глава 1
Странная родня
Каждый год, когда кончались уроки, были сданы учебники и отработана практика, я уезжала в лагерь. Как ребёнку матери-одиночки, мне полагалась бесплатная путёвка. В самое первое лето, когда я только отметила первый, десятилетний юбилей, ехать было страшновато, – но только поначалу. В лагере мне понравилось. Точнее, в разных лагерях. Я побывала и в «Радуге», и в «Залесье», и в «Рассвете», а в канском «Салюте» обреталась целых две смены подряд. Мама в то время уже стала работать по ночам. Раньше она была медсестрой в поликлинике, подрабатывала в детском центре да ещё по вечерам мыла полы – в общем, отдыхала только ночью, и этих денег нам всё равно не хватало. В первый год нового тысячелетия она ушла из поликлиники в городскую больницу и стала получать больше. Как раз тем летом в торговом квартале открылся один из первых красноярских супермаркетов, «Рамстор», и мы с мамой, счастливые, устремились в этот потребительский рай, хватая и кидая в корзину круассаны, апельсины, разрекламированную индейку и казавшийся мне божественным нектаром напиток на сыворотке «Мажитель».
Да, новый век принёс маме мало-мальски приличную зарплату, и мы (по сравнению с девяностыми, конечно) стали шиковать, покупая то индейку, то настоящее сливочное масло. На хорошую одежду всё равно не хватало, но родительница приобрела мне косметику, настоятельно советуя начать краситься и поменять цвет волос на какой-нибудь более оригинальный, чем среднерусый, который я упорно называла среднерусским.
Но я не хотела красить ни лицо, ни волосы; и заниматься уроками, к слову, тоже не очень хотела. Мне всё ещё казалось, что, может быть, зря я послушалась маму и не ушла после девятого класса в техникум на повара. Училась бы стряпать всякие оладушки, варить пельмешки, а не пыталась зубрить химию, в которой всё равно ничего не понимаю…
Причиной моих сожалений был, впрочем, не столько сам по себе техникум пищевой промышленности, сколько учившийся в нём Вовка – мой одноклассник и лучший друг. Бывший… И в той, и в другой ипостаси. На выпускном в девятом Вовка сам посоветовал мне продолжать учёбу, заверил, что я умная, и ушёл… Поговорка «С глаз долой – из сердца вон» сработала на все сто, и в десятом я уже не страдала по Вовке, как раньше, но всё ещё ждала от него звонка или письма. Мобильники в две тысячи втором году только-только начали появляться, и нам с Вовкой, детям небогатых родителей, приходилось довольствоваться домашним телефоном и почтой России. Я получила от друга три письма за год, и в последнем он так лестно описывал свою девушку, что моё сердце разрывалось от противоречивых чувств: удивления, радости, досады и тоски по окончательно ушедшему детству.
Начало лета две тысячи второго было дождливым. Мама ушла в долгожданный отпуск, но, не умея отдыхать, вычищала грязь на обоих наших балконах, перекладывала на другие места всяческие нужные вещи, кипятила в громадной кастрюле белое бельё и выполняла массу других полезных дел.
– Мам, да ты погуляй, – как-то предложила ей я.
Она обиделась на такие слова:
– Помогла бы лучше! Сидишь сиднем.
– А что делать-то?.. – вздохнула я.
– Тряпку возьми, по плинтусам пройдись. В тумбочке своей приберись, пластилин этот выкинь.
– Это ж поделки мои!
– Дак что, они у тебя будут до свадьбы стоять?! Хватит, наигралась уже! Паспорт скоро два года как получила.
– Старость подкралась незаметно, – пошутила я, хотя в душе была обижена тем, что мама так и продолжает считать мои фигурки людей из пластилина мусором.
Я не торопилась помогать родительнице, потому что знала: стоит мне только взяться за стирку, глажку или мытьё, как тут же посыпятся замечания и нарекания. Мама хотела, чтобы всё было выполнено идеально, и не могла стерпеть, если какая-то вещь лежала не на своём месте, а ведро для полов оставалось наполненным водой на полчаса дольше, чем нужно. Не раз бывало, что она в гневе выхватывала у меня из рук тряпку и домывала всё сама. Так что убираться и гладить я к своим неполным шестнадцати почти не умела и привыкла, что сравнительно уютное существование мне всегда обеспечивает некто пусть зачастую вредный и ворчливый, но по-своему заботливый.
С готовкой дела обстояли лучше. Вооружившись книжками, мы с подружкой Дашей собирались у неё дома и колдовали на кухне. Первые наши блины пришлось выбросить собакам, песочным печеньем можно было заколачивать гвозди, зато однажды мы испекли такие шедевральные конверты из слоёного теста с сыром, что Дашкин отец съел сразу четыре штуки. Кроме готовки, мы, как тогда было модно, плели разные «фенечки» из бисера, но в праздники и каникулы в основном, конечно, занимались дураковалянием. Мы звонили по телефону и говорили на разные голоса, разыгрывая незнакомых людей, шарахались по улицам, переделывали на свой лад заданные в школе стихотворения и пьесу Островского «Гроза» и потом хохотали над этими пародиями.
Дашкины родители были помягче моей мамы, и я иногда по-хорошему завидовала ей, хотя проблем в их семье более чем хватало. Родительница подруги постоянно ворчала на своего давно уже безработного мужа, тот чувствовал себя обиженным за то, что ему никто не помогает на даче, а вместе они ругали за более чем средненькую учёбу свою дочь. Вдобавок ко всему три года назад в их всего-то двухкомнатной квартире поселился мамин брат дядя Петя, характером больше всего напоминающий пушкинского Пугачёва. Совершенно трезвый дядя Петя был угрюм и молчалив, пьяненький – щедро делился с нами шоколадными плитками с «Краскона» и рассуждал о судьбах России, а совсем пьяный был, прямо сказать, страшен и зол. И всё-таки у них, Черниковых, была настоящая семья, а у меня – нет.
Отца своего я не знала, бабушка и дед по маме умерли. В автомобильной катастрофе погиб дядя. У мамы ещё имелось две сестры – младшая, которая по фотографиям и воспоминаниям казалась мне милой, и старшая, с постоянно суровым выражением лица. Младшая жила далеко, на Дальнем Востоке, и я видела её один-единственный раз – на похоронах бабушки. А старшая, когда мы изредка приходили к ней в гости, так ругала и проклинала своего сына и вообще всю свою жизнь, что я попросту её боялась.
Родственников, так нужных любому человеку и тем более ребёнку, мне заменяли тётя Тома и тётя Люба.
Я всегда называла их так, хотя на самом деле они были мамиными подругами. Точнее, приятельницами: мама всегда говорила, что подруг имеют только те, у кого слишком много свободного времени.
Обе тётки сопровождали меня с самых первых дней жизни. В детстве я, конечно, не задумывалась о том, что связало их с моей мамой такой тесной дружбой. Как все маленькие дети, я считала, что они приходят ради меня. Собственно, отчасти это так и было. Я любила обеих, но лет до тринадцати большую привязанность питала к тёте Томе, которая возила меня то цирк, то в лес на прогулку, то к себе домой, выслушивала и давала советы. Она стала для меня кем-то вроде няни – правда, вместо сказок рассказывала многочисленные горько-смешные истории своей жизни – о житье на Крайнем Севере, работе медсестрой в тюрьме, непутёвых, но любимых родных. До тринадцати или четырнадцати лет я с радостным биением сердца открывала ей дверь, мчалась навстречу, в смущении останавливаясь и обычно не решаясь обнять. Но роковые четырнадцать заставили меня в одночасье разлюбить всё, к чему прикипела душа. И добрая, отзывчивая, готовая каждому нуждающемуся отдать последнюю рубаху тётя Тома вдруг стала казаться мне глупо-суетливой, навязчивой, отставшей от жизни. Она по-прежнему приходила с подарками, вопросами, разговорами, но я старалась отвертеться от неё, отговориться уроками. С каким бы стыдом мне сейчас это ни вспоминалось, приходится признать: другого пути, пожалуй, не было. Только зрячую любовь можно считать настоящей, а на то, чтобы увидеть недостатки любимого, может уйти год. На то, чтобы, видя, их простить – иногда несколько лет.