Почти безумие – писать о поэзии во времена ее бедственного существования, если даже допустить, что еще какие-то источники ее питают. Речь не о стихах, – стихах всех мастей, – их, как всегда, больше чем надо. О том же в феврале 1921 года, незадолго до своей кончины, пророчески говорил Блок в своем знаменитом слове «О назначении поэта». Теперь-то мы знаем, что «назначение поэта» вбирает в себя назначение России, человека, истории и много чего еще. Вот лишь несколько строк об изыскании чернью средств «для замутнения самых источников гармонии; что их удерживает – недогадливость, робость или совесть, – неизвестно. А может быть, такие средства уже изыскиваются?» Это блоковское вопрошание, конечно, не связывает с понятием «черни» простых людей, простой народ. А уж в наши дни почти невыносимая правда этих слов тысячекратно, если не более, усилена. Нынешняя каждодневность не только не нуждается в поэзии – она боится ее, как всякий мошенник боится воздающей длани.
Впрочем, в разные времена и у разных людей было ощущение жизни, похожее на то, какое настигло Россию на рубеже ХХ-XXI столетий. Потому Блок в страшные годы Гражданской войны писал о «цивилизованном одичании». А до него Герцен – о «стоне современных человеческих трясин». А до них Баратынский в стихотворении 1835 года, так знаменательно названном «Последний поэт», – стихотворении провидца многого, если не всего того, что произойдет с поэзией и Россией. И почему почти каждый значительный русский поэт, даже если он любим и почитаем, предстоит перед самим собой и перед Божьим судом как последний?
Век шествует путем своим железным;
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Людям слишком часто кажется, что они от чего-то уходят, расстаются с ненужной поклажей. Но там, где речь идет о поэзии, отеческих преданиях, вере, все-таки надо смириться и понять, что в какие-то мгновения именно они, изумленные и отчаявшиеся, покидают человека.
В 1954 году судьба приводит Николая Михайловича Рубцова в поселок Приютино под Ленинградом, где жил его старший брат. Там поэт работал слесарем-сборщиком на военно-испытательном полигоне. Вот так и бывает, что один из самых бесприютных русских поэтов жил в Приютино. И там, уже позднее, когда он служил на Северном флоте и приехал туда в отпуск, у еще «допоэтического» Рубцова появилось стихотворение:
Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом еще на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком
Пройду по волоку с мешком —
И буду жить в своем народе!
Можно с достаточной уверенностью сказать, что в ту пору, когда человеческий опыт и поэтические мировидения и мироотношения Рубцова не отличались отчетливо выраженными широтой и глубиной, чувством неотвратимости художнического удела, строки эти более чем поразительны. К тому же если Рубцов относительно себя уже довольно рано что-то предчувствовал, он все же до конца дней оставался человеком застенчивым и скромным, а уж в те годы особенно. И вдруг такое: «И буду жить в своем народе!» Так и случилось. Рубцова знают и любят, его поют. И не потому, что кто-то пишет к его стихам музыку, кто-то их исполняет, а потому что они просто поются. Явление для русской поэзии и музыки чрезвычайное.
В связи с этим вспомним одно давнее упование Георгия Иванова, имя и стихи которого многие годы были почти неизвестны в России, а ныне он законно почитается крупнейшим орфическим русским лириком ХХ столетия: «Чистый родник народного творчества всегда был лучшим достоянием русской поэзии. Кажется, это единственная область в истории литературы, стоящая выше пристрастных вкусов и не нуждающаяся в переоценках. Но черпать непосредственно из этого родника удавалось лишь немногим – или великим, или особенно близким к первоисточнику поэтам». И еще из Иванова: «…стихи, перестав быть песней по форме, сохраняют всю глубину и чистоту народной песни». Все это имеет прямое отношение к Рубцову. И не случайно он так любил под гитару или гармошку петь свои стихи. Память об этом сохранили и современники, и несовершенная записывающая аппаратура. А в сколько названий его сочинений входит слово «песня»: «Осенняя песня», «Прощальная песня», «Зимняя песня» и просто «Песня»!
Позволю себе целиком привести здесь стихотворение «Осенняя песня». Отмечают, что появилось оно как отклик на знаменитое стихотворение Поля Верлена. В этой веселой вещи, горькой и бражнической, столько пристальности и вместе с тем преодоления окаянных оков бытия.
Потонула во тьме
Отдаленная пристань.
По канаве помчался —
Эх! – осенний поток!
По дороге неслись
Сумасшедшие листья,
И порой раздавался
Милицейский свисток.
Я в ту ночь позабыл
Все хорошие вести,
Все призывы и звоны
Из Кремлевских ворот.
Я в ту ночь полюбил
Все тюремные песни,
Все запретные мысли,
Весь гонимый народ.
Ну так что же? Пускай
Рассыпаются листья!
Пусть на город нагрянет
Затаившийся снег!
На тревожной земле
В этом городе мглистом
Я по-прежнему добрый,
Неплохой человек.
А последние листья
Вдоль по улице гулкой
Все неслись и неслись,
Выбиваясь из сил.
На меня надвигалась
Темнота закоулков,
И архангельский дождик
На меня моросил…
Вот о таких отчаянно-спасительных стихах писал незадолго до смерти Осип Мандельштам: «Народу нужен стих таинственно-родной, Чтоб от него он вечно просыпался…»
Выдающийся мыслитель Вадим Кожинов писал: «…особенно удивителен даже не сам по себе стремительный рост славы поэта, а тот факт, что росла она как бы совершенно стихийно, по сути дела, без участия средств массовой информации, словно движимая не зависящей от людей природной силой». Очень верное и точное замечание. Ныне известность и слава Рубцова помимо невидимой власти над сердцами имеет, так сказать, материально-предметное воплощение. Именем Рубцова названа планета, улицы в Вологде и Санкт-Петербурге, открыты музеи в селе Никольском и Москве, памятники в городах Вологде, Тотьме, Череповце, Емецке. На домах, где жил поэт, установлены памятные доски. О количестве изданий его стихов говорить не приходится. Но следует сказать, что мемориальная эффектность и монументальность не могут скрыть некой улыбки, что-то от его поздней надежды:
Мое слово верное
прозвенит!
Буду я, наверное,
знаменит!
Мне поставят памятник
на селе!
Буду я и каменный
навеселе!..
Если речь идет о поэте Божией милостью, – а Рубцов именно такой поэт, – то большинство определений, характеристик в общем-то не очень существенны. Ибо когда мы имеем дело с совершенством художественным, да и не только художественным, а с чем-то идеальным, то к нему нечего добавить, не о чем говорить: все получило волшебную завершенность. Кто умеет слышать, умеет видеть – все почувствует сам, если он соприкоснется с искусством совершенно исключительным, редкой силы, подлинности, чистоты. И при всей тонкости стихов, при всем музыкальном их изяществе всегда есть ощущение душевной и духовной мощи. Здесь заключено и особое видение мира, истории. И это не просто приношение на алтарь любви к Отечеству, не просто рифмованное и ритмическое объяснение в любви к родному пространству, вологодским далям, к холмам, рекам, полям, лесам, облакам, к удивительным лицам живущих здесь людей, и старых, и совсем-совсем юных. В высших созданиях Рубцова эти начала обретают огромность, причем тихую, чарующую огромность. За простотой, за чем-то пустяшным светится небывалость. Как в стихотворении «В горнице».