Его присутствие в одном с тобой помещении делало тебя и это помещение маленькими. В его пятьдесят с небольшим было невозможно представить, что он когда-то был «молодым и рыжим». Те, кому нынче столько, выглядят в сравнении с ним полысевшими или поседевшими мальчишками – неужели он действительно навсегда «старше на Отечественную войну»?
Он мог показаться высокомерным, сухим и скупым на проявления, а был застенчивым до внезапного покраснения и душевно щедрым. Впрочем – не только душевно. «Как с деньгами?» – первое, что он спрашивал у тех, кого считал своими младшими коллегами. И давал взаймы без отдачи. Он был дядькой (в дореволюционном значении) молодых поэтов (вел «на общественных началах» семинар, следил за публикациями – при этом звонил и выражал свое мнение), а его называли комиссаром. Хотя и комиссаром он тоже был, говорил лаконично и по-военному отрывисто, любил четкость, не терпел расхлябанности.
С детства его главной чертой была верность: идеалам, точным знаниям, любимым книгам, друзьям. Потом будет верность любимой женщине. Но встретит он ее поздно.
Вот что пишет Петр Горелик, друг юности и всей жизни Слуцкого:
«Уже в третьем классе он был школьной знаменитостью. Его знания гуманитарных предметов поражали не только сверстников, но и учителей.
Особенно знаменит Борис был знанием истории – не по школьным учебникам, русскую историю, например, – по Карамзину и Ключевскому.
Но нас, его товарищей, привлекала не только эрудиция Бориса – покоряла его цельность, недетская принципиальность, постоянство его привязанностей, удивительное чувство справедливости.
Ну и конечно, мальчик, который после школы не бежал на улицу играть, а садился за книгу, не предусмотренную программой и не заданную учителем, – такой мальчик был выше нашего понимания. Для нас – детей улицы, детей городской бедноты: рабочих, мелких служащих, кустарей, – Борис был маленьким чудом из другой жизни, хотя он рос в семье, не отличавшейся большим достатком и жившей в таком же вросшем в землю доме на шумной базарной харьковской площади, в каких жили многие из нас.
В доме Слуцких, после того как мы подружились, я стал очень частым гостем. Борис был первенец, младше его были брат Ефим и сестра Мура. На правах абсолютно равноправного члена жила в семье немолодая Анна Николаевна – любимая няня Аня. Шесть человек жили в двух среднего размера комнатах, из которых одна не имела окна. Выгороженный занавеской угол для керосинки служил кухней. Уборная – во дворе.
Единственное окно Слуцких выходило во двор, который был не лучше шумной и грязной базарной площади: какая-то артель развернула здесь рыбокоптильню.
Среди этой базарной стихии, как мирный островок, жила дружная семья, поражавшая меня, привыкшего к совсем другим внутрисемейным отношениям, своей сплоченностью и культом детей.
Мать Бориса, Александра Абрамовна, была женщиной мягкой, образованной, внушавшей к себе уважение. Борис внешне походил на мать.
Я помню ее высокой, стройной, светлоглазой. Ее отличала глубокая интеллигентность – качество редкое в окрестностях Конного базара.
Интеллигентность проявлялась во всем: в воспитании детей, которых она учила музыке и английскому, в отношении к их товарищам, соседям, к Анне Николаевне. Люди, привыкшие к семейным скандалам и дворовым потасовкам, старались сдерживать себя в ее присутствии.
Отец Бориса, Абрам Наумович, был человеком другого склада. Хотя он не меньше жены любил детей, его духовное влияние на них было несравненно меньше. От него дети переняли упорство и трудолюбие. Не мешал жене воспитывать детей, но скептически относился к гуманитарной направленности их воспитания. Он считал, что образование должно дать положение и материальное благополучие.
Чтобы не обижать отца, окончив школу, Борис поехал поступать в Москву не на исторический или филологический факультет, а в Московский юридический институт, куда и был принят как золотой медалист».
В Москве Слуцкий быстро обрел новых товарищей, многие из которых стали друзьями на всю жизнь. Среди них были не только однокурсники по юридическому институту (а вскоре он поступил еще и в Литературный), но и молодые поэты: Давид Самойлов, Сергей Наровчатов, Павел Коган, Михаил Львовский. В эту же дружескую и цеховую (в гумилевском значении этого слова) группу входил и перебравшийся в Москву старый харьковский друг Слуцкого, поэт, которого он ставил выше себя, – Михаил Кульчицкий.
Разговоры молодые поэты вели вольные. И это в конце тридцатых! Но никто из них не попал под сталинскую чугунную машину репрессий.
Случайность?
Давид Самойлов объяснял этот феномен так: «Само наличие такой компании, где происходили откровенные разговоры о литературе и политике, разговоры, которые мы называли «откровенным марксизмом», могло в ту пору закончиться плохо. Но среди нас не было предателя».
Счастливый круг молодых друзей-поэтов разорвала война.
Слуцкий ушел на фронт добровольно, имея в кармане отсрочку по призыву, не успев сдать всех выпускных экзаменов. Ушел внезапно для друзей, многих из которых уже никогда не увидел. Войну с фашизмом он предчувствовал задолго до ее начала и участие в ней считал не только главным делом поколения, но персональным долгом каждого. Тех из своего поколения, кто не был на фронте, он недолюбливал. А тех, кто с фронта не вернулся, помнил всю жизнь. Среди не вернувшихся друзей оказались Кульчицкий и Коган. Он называл их смерть главными военными потерями нашей поэзии.
Памяти Кульчицкого он написал стихотворение, про которое сам говорил, что здесь прыгнул выше головы:
Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
В июле 1941 года Слуцкий был тяжело ранен и несколько месяцев пролежал в госпитале в Свердловске. По свидетельству Давида Самойлова, сообщал о ранении не без шика: «Вырвало из плеча мяса на две котлеты».
Шутить он мог над самим собой, но никогда над идеалами, в которые верил: равенство, братство, интернационализм. А советский бог, роль которого с ветхозаветной жестокостью и азиатским коварством тогда уже исполнял Сталин, подвергал его веру тягчайшим испытаниям. Борис Слуцкий – советский Иов.