– Телеграфируйте, – простонал с кушетки Николай Борисович, – Татьяне Николаевне, что муж её, Николай Борисович, скоропостижно скончался.
– Я сама себе телеграфировать ещё должна? – насмешливо восхитилась Татьяна Николаевна, повязывая у зеркала томный душистый платок.
– Что муж её перед смертью клялся в любви к своей супруге. Уверял, что не может жить без неё. Но раз она решила, что готова сломать, растереть и позабыть все эти годы… Слышите! Все эти наши с вами совместно прожитые годы!
– Господи, дуремар какой, – Татьяна Николаевна с силой надавила на виски.
– Раз в её желании не быть с мужем, то и муж её, Николай Борисович, тоже откланивается, желает счастья с другим и покидает сию юдоль скорби, по недоразумению или упущению называемую жизнью.
– Ну почему вы такой? Почему вы не можете просто меня отпустить? Всему однажды приходит конец. Я люблю другого, как вы не можете понять! Людям светским свойственно ошибаться. Так и я ошибалась, считая союз с вами разумным и достойным.
Николай Борисович схватился за сердце и заурчал, как сломанный холодильник: «Падшая женщина! Ах-ха-ха! Прихвостень дьявола! Я убью себя, можете не сомневаться».
– Николай Борисович, помилуйте.
– Я отравлю себя шницелем!
– Шницелем… – вслед за ним повторила Татьяна Николаевна. – Почему же шницелем? Почему вам в голову, друг мой, пришла такая несусветная глупость? Почему шницелем?
– Или… – взгляд Николая Борисовича переместился в сторону гостиной, – я откручу ему голову.
– Не трогайте Поскрёбыша, – заволновалась супруга, готовая уже было шагнуть за порог. – Умоляю, не трогайте моего птенчика. Ну что же вы за человек такой. Птичка-то вам что сделала? Пообещайте мне…
Супруг залился в ответ страшным протяжным хохотом:
– О, я вам обещаю! Я вам обещаю, дражайшая моя, что всенепременно съем иглу.
Николай Борисович выудил откуда-то из письменного стола большую позеленевшую сапожную иголку и потряс ею в воздухе, безумно поглядывая на свою супругу.
– Но я не умру. Не так-то всё просто, дорогая моя. Да, я останусь жить! Вы знаете, что произойдёт? Игла дойдёт до желудка, обволакиваемая слизью, и застрянет там. И никто, ни даже я сам, никто не будет знать, когда именно она нанесёт свой смертоносный укол. Она будет лежать внутри меня, подобно тоскливой ноше, которой вы награждаете меня, день, месяц, год. Но вот однажды я буду кушать шницель…
– Господи, да дался вам этот треклятый шницель! – заплакала Татьяна Николаевна. – Ну что у вас, право, за мания такая на эти шницели?
– Буду кушать, да-да, – повторил Николая Борисович, похныкивая. – Наверное, мы с Лазарем Ибрагимовичем, дорогим, будем сидеть в том жутком душном ресторане на Бронной. И Лазарь Ибрагимович спросит: «А как поживает Татьяна Николаевна? Давёхонько не видывал я вас вместе и не слыхивал о поездках ваших просветительских». И только я соберусь улыбнуться и поведать, что мы боле не вместе. И тут…
Татьяна Николаевна побледнела и присела на стул, вытирая слёзы.
– И тут нутро моё заворчит, заволнуется. Лазарь, милейший, Ибрагимович тоже заволнуется, примется хватать меня за руки. А я отстраню его попутки чётким отмеренным движением и скажу очень серьёзно…
Но что такого он скажет Лазарю Ибрагимовичу, Николай Борисович не успел договорить. Так как супруга его внезапно вздрогнула и, развеселившись, принялась разоблачаться. Скинула туфли, надела домашний халат и встала в позу:
– Милый Николай Борисович, позвольте принести глубочайшие извинения за свою минутную слабость. Не убивайте себя, я того не достойна, право. Позвольте мне позвонить тут же Вальтарену на этаж ниже и приказать подать вам самый большой и съедобный шницель?
Николай Борисович заходил по комнате. Ему будто бы стало душно. На всякий случай он ещё похныкал, но супруга оставалась на месте и попыток покинуть их общую жилплощадь не предпринимала. Тогда Николай Борисович прилёг на софу и свирепо застонал:
– Как могу я вам теперь доверять, о, ползучая? Скажите мне? Вы ночами стонете некультурно и имена мужские произносите. Довели меня до цугундера, можно сказать. Ваши, опять же, письма… Собрались меня покинуть, вещи собирать изволили. Или вам мало моей кровушки, что вы отхлебнули уже от души? Решили окончательно меня прикончить? Дать, так сказать, рваные надежды на простое мужицкое счастье, притомить, а потом растаять на горизонте, подобно аромату свежего заутреннего шницеля? Нет уж, я вам скажу, дорогая Татьяна Николаевна, так никак не пойдёт. Не выйдет у вас. Думали, что я совсем глупец, тварь безголосая?
Татьяна Николаевна тут же бросилась утешать и ласкать дражайшего супруга, но он мягко но настойчиво отстранил её:
– Ах, оставьте ваши непонятные мотивы. Мерзкая вы тварь, как я понял, Татьяна Николаевна! Но я вам скажу. От души вам скажу, не запретите!
Супруга опечалено вздохнула и опустилась на колени.
– Не перевёлся мужик на Руси-матушке! – громко и пронзительно заверещал Николай Борисович, и в клетке, покрытой пледом, откликнулся перепуганный Поскрёбыш. Николай Борисович подскочил с софы, схватил чемодан с вещами своей супруги и кинул ей на колени:
– Не надо тут скулить, как последняя шавка. Так я вам скажу, милейшая. Коль вам угораздило телесами своими к другому расположение испытать, то вы мне враг. А с врагами мы, патриоты отчизны своей, не сожительствуем. Будете мимо пробегать, пробегайте, а в гости вас даже не позовём никогда. И иглу съем, шницелем закушу. Всенепременно Лазарь Ибрагимович, дорогой, узнает! Всё ему расскажу, не обессудьте. Узнает, какая вы змеюка, падшая женщина. Да что же с вас взять, когда папенька из жидовщины! И Мариночке расскажу, всенепременно. Вот стоит ей, недотроге, глазоньки с утречка распахнуть свои…
Тут Николай Борисович посерел и резко умолк, осознав, что в забытьи оговорился. Татьяна Николаевна медленно поднималась с пола. Взгляд её, таинственный и манящий, был обращён куда-то сквозь Николая Борисовича. В клетке заметался Поскрёбыш, забил крыльями и вдруг произнёс непонятное нецензурное выражение на латыни, столь непопулярное и пошлое, что мы его тут и не упомянем.
– Мариночке… – процедила Татьяна Николаевна, смакуя каждый звук своего голоса. – Глазки…