Глава I. Выпускные. – Сон Маруси Запольской
Дребезжащий, пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.
Я подняла голову с подушки и заспанными глазами огляделась вокруг.
Большая спальня с громадными окнами, завешанными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу – все это живо напоминало мне о том, что я выпускная. Такая роскошь, как чехлы на спинках кроватей, драпировки и трюмо, допускалась только в дортуаре[1] старшеклассниц. Одни выпускные воспитанницы да пепиньерки[2] имели право пользоваться некоторым комфортом в нашем учебном заведении.
Маруся Запольская, спавшая рядом со мной, высунула свою огненно-красную маковку из-под одеяла и пропищала тоненьким голоском:
– С переходом в выпускные! Честь имею поздравить, медамочки[3]!
Я быстро вскочила с постели…
Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести в институте всего лишь один год, я поняла, что шесть лет институтской жизни промчались быстро, как сон.
За эти шесть лет у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman[4], была та же представительная, гордая и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно ненавидели нашу французскую классную даму мадемуазель Арно, которую мы, еще будучи «седьмушками»[5], прозвали «Пугачом» за ее бессердечие и жестокость, и боготворили немецкую – фрейлейн Геринг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то только потому, что этими старшими теперь оказались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц – «младших». Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои иссиня-черные кудри, из-за которых подруги прозвали меня Галочкой, значительно отросли за эти шесть лет и лежали теперь двумя глянцевитыми толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое выражение – сдержанной сосредоточенности, почти грусти.
Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мной рядом, сидевшая со мной на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мной все занятия и досуги – словом, не разлучавшаяся со мной все шесть лет институтской жизни…
– С переходом в выпускные, медамочки, – говорила сейчас эта самая Маруся, шаля и дурачась.
Но «медамочки» не обратили внимания на шутки Краснушки и, проворно накидывая на себя холщовые юбочки, спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.
– Вставай, Краснушка, – посоветовала я моему другу, – а то опоздаешь на молитву.
– Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! – проговорила она, сладко потягиваясь и устремляя на меня свои большие темно-карие глаза, с загоревшимися в расширенных зрачках золотистыми искорками.
Краснушку нельзя было назвать красавицей вроде Вали Лер и Анны Вольской – самых хорошеньких девочек нашего класса, – но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови, резко выделявшиеся на мраморной белизне лица, алый, всегда полураскрытый ротик и огненно-красная кудрявая головка были до того необыкновенны, что надолго приковывали к себе взгляды.
– Что же ты видела, Маруся? – спросила я ее, невольно любуясь ее белым личиком с пышущим на нем румянцем со сна. – Что ты видела?
– Ах, это было так хорошо! – вскричала она со свойственной ей горячностью. – Ты представь только: широкая арена… Знаешь, вроде арены римского Колизея… Или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, точно! Кругом народ, много, много народу!.. И сам Нерон среди них!.. Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я – многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина – словом, полкласса… Мы осуждены львам на растерзание за то, что мы христианки…
– Душка, не слушай ее, – послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантастическим бредням моей восторженной подруги, – не слушай ее, Галочка: никакого Колизея она не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…
– Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! – осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. – Слушай, Галочка, – продолжала она с жаром, – нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у наших ног лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города… Нерон сделал знак рукой, и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…
– Ах, как хорошо! – воскликнула незаметно подошедшая к нам миловидная блондиночка с мечтательной головкой, Миля Корбина, любительница всего фантастического и необыкновенного.
– Дверь, ведущая в клетку зверей, – невозмутимо продолжала Краснушка, – должна была вот-вот отвориться, как вдруг Нерон, остановившись на мне взором, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» – «Хочу!» – смело отвечала я. – «Тогда ты должна сложить мне песню, сейчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я мог бы даровать тебе жизнь».
– И что же? Ты спела? – с загоревшимися глазами спросила Миля, придвинувшись почти вплотную к постели рассказчицы.
– Постой, не забегай вперед! – оборвала Милю Маруся. – Слушайте дальше!.. Мне подали лютню, всю увитую цветами… Я окинула цирк глазами и, остановив свой взгляд на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душой, бросил мне на арену лавровый венок и объявил жизнь и свободу всем христианкам!
– Ах, как хорошо! – замирая от восторга, прошептала Миля. – Дай мне тебя поцеловать, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтичные сны!
– Ты плохо знаешь историю, Запольская. Нерон никогда не миловал христиан, отданных на растерзание! – послышалось насмешливое замечание Вали Лер.
Но Маруся, как говорится, и бровью не повела.
– Таня, Таня Петровская, – остановила она проходившую мимо нее черноволосую и рябоватую девушку с нездоровым цветом лица, слывшую среди выпускных за отгадчицу снов и в то же время самую религиозную из всех нас, – как ты думаешь, что мог бы означать мой сон?
– Это нехороший сон, Краснушка, – самым серьезным тоном ответила Петровская, заплетая длинную, доходившую ей почти до пят и тоненькую, как у китайца, косу, – нехороший сон, душка, – присаживаясь в ногах Марусиной постели, повторила она. – Хорошо читать стихи во сне – значит плохо отвечать на уроке; лавровый же венок – значит нуль. Я уже это заметила, как кто лавры во сне увидит – сейчас же, откуда ни возьмись, лавровый венок без листьев в журнале.
– Ну, вот еще! – недовольно протянула Маруся, не удовлетворенная таким простым толкованием своего поэтичного сна. – Мы – выпускные, нам нулей не посмеют ставить.