У всего на свете есть своя история. Вам лишь нужно её уловить. Найти нечёткие, уплывающие из пальцев зыбкие крохи следов. В пустой жестянке, с грохотом прокатившейся на треснувшем тротуаре. В вожделеющей линзе камеры. В истрёпанной улыбке на лице безымянной матери. В запутанных дорожках кровавых капель на кафеле. Вы найдёте её. Мою историю.
Такой какая она есть.
Сколько помню всегда был один. Не то одиночество, о котором говорят, когда нужно привлечь внимание. Другое. Штучность. Будто, когда работал конвейер по твоей сборке что-то пошло не так и часть деталей просыпалась с ленты к ногам уборщика в серой робе, он лениво смёл весь этот мусор в шуршащий целлофановый пакет затем вышел за дверь с табличкой «Только для персонала». И получилось, что получилось. Внешне неотличимая от прочих, но бесконечно испорченная болванка человеческого мира. Мира больших надежд. Мира больших ожиданий и странных сказок.
Я всегда любил сказки. В детстве мама много читала мне. Одну я очень хорошо помню. Шесть лет прошло, с тех пор как он угас, а я всё ещё как наяву слышу её голос.
– То были смутные злые времена… На край опустился туман войны, и волки пели о скором приходе луны. И мороз расписывал окна голодными клыкастыми узорами.
Дверь отворилась, худой мужчина с потухшими глазами наступил на прямоугольник хрустящего света. В сухих мозолистых ладонях были зажаты ладошки поменьше. Та, что слева крепилась к девочке тринадцати лет. Та, что справа к мальчику восьми.
Они уходили в лес, чтобы не найти дороги назад. Девочка знала это. Она прочитала всё по золе. В которой сгорела последняя щепь их муки.
Мальчик о чём-то догадывался, но гнал от себя эти мысли. Ведь Смерть ещё ни разу не улыбалась ему.
– Страшно?
– Нет…
– Тогда почему же ты так сильно дрожишь?
– Я…
– Я боюсь, что они найдут дорогу домой…
– Правда? – Мягкое удивление гладит мою щёку – Но почему?
– Потому что… Потому…
Потому что чёрный бор трещит там откуда они начали свой путь мам… Ответил бы, не споткнись я о корни своих мыслей.
Потому что они, дети, улыбались мне тогда глядящему на них со стороны. И в улыбках этих не было ни капли света.
Сказки, которые видел я всегда были куда злее и глубже, чем нужно. Я видел свои сказки в глазах других людей. В их поступках. В их желаниях. В их тени роились осами скрипучие голоса. Рассказывающие мне чужие секреты. Маленькие серые тайны. Неспособные ничему научить. Не несущие ничего кроме грязи. Никогда не заканчивающиеся хорошо.
Я всегда был один. Но никогда в одиночестве. Меня окружали чужие истории.
Кассовый аппарат пробивал очередное желе. Она всегда покупала их в избытке. Голоса в подсобке зловредно, желчно и прочно прозвали её желейной бабой. Красные зелёные жёлтые. Всё радуга в пластиковых фруктовых формах. На лице вечная радушная улыбка. Но я-то знал, что улыбка пришита. Видел эти нити как наяву. Видел кучи гниющих конфет по углам её пустой квартиры. И маленькую искорёженную тень. И желание коснуться её руки словно зуд сводившее нас обоих с ума.
По дороге домой я часто останавливался и гладил облезлого кота, что жил в подъезде, наплевав на запреты и таблички. Рассказывал ему про людей. Он посмеивался и сверкал единственным зелёным глазом. Он никогда не считал меня сумасшедшим. Кот любил слушать и рыбные консервы. Хотя консервы намного больше.
В тот день… Он так странно на меня посмотрел, зевнул явив вечеру обломанный жёлтый клык, и сказал, что любовь, настоящая Любовь, никогда не умирает. И что иногда ей нужно немного помочь. Иначе она сгниёт. Заживо. Затем спрыгнул с мусорного бака и исчез.
Когда желейная женщина пришла вновь. Я наконец позволил ему дотронуться до её руки. И он прошептал, одолжив мои губы
– Не надо ма, я больше не хочу…
Начальник меня уволил. Кричал на меня, кричали его щёки, его язык и его глаза, но он был далеко, голос в его животе считал цифры. Почему-то в обратном порядке. Холодным металлическим, неотвратимым темпом.
Кота нигде не было. Я оставил открытую консерву на баке. Я хотел сказать ему спасибо, но не знал за что.
Больше я никогда его не встречал. Правда однажды на перекрёстке встретил её. Она больше не улыбалась. И это было хорошо. Хороший конец редко выглядит ярко. Его так легко спутать с плохим. Но кот точно видел разницу. И я кажется тоже.
Всегда видел. Когда моя мама умирала я видел, как открываются эти двери. Двойные. На них ручки только снаружи. И я пытался их открыть. Дёргал что было силы, чтобы уйти следом. Но у ручек такие острые грани. Они навсегда меня заклеймили. Пили мою кровь и смеялись. Доктор потом сказал, что они почти выпили меня досуха. И что мне очень повезло. И что он за меня беспокоится. Но красная тень, живущая в дужке его очков, шепнула мне что доктор давно и прочно сросся с дверью. Что иногда он специально приоткрывает её, когда жалость в его голове становится тяжелее жадности в сердце.
Кот сказал, что я дурак и очень разозлился. Сказал, что дверь открывается только сама и только тогда, когда – это по-настоящему нужно. И что только дурак может обвинять дверь в том, что она открывается. Я скучаю по его непростым ответам.
С тех пор как он ушёл мне некому стало рассказывать.
Некому рассказать, что на улице всё больше и больше людей которые разговаривают со своими ладонями. Что мои сны теперь полны света. А мои дни становятся всё туманней. Что я съел все его консервы и остался голодным. Голодным как волк, что пел за морозным окном о луне в сказке.
Может мне тоже начать? Говорить с рукой? Только вот голод держит теперь мою ладонь. Что мне ему сказать? Он ведь совсем не умеет слушать.
Я пытался. Пытался рассказать, что встретил кое-кого. Её зовут Никта. Ну она сама себя так зовёт. Когда я проснулся она гладила меня по ставшему седым виску холодной белой рукой. И пела мне о своих детях. Песня была печальной, длинной и чёрной, как её волосы.
Все её дети рождались мёртвыми, как я. Только ещё мертвее. Они не знали ни любви, ни страха не тепла. Люди уничтожили всех её детей. Одного за другим, спалили их дотла. Превратили их имена в глупые сказки. Но она плакала не о них. Никта плакала о людях. И я понимал её слёзы.
Я говорил ей, выкашливая сгустки смерти в рукав, не плачь, твои дети нужны нам чтобы узнавать правду. О себе, о других и о мире. Их имена забыты и поруганы, но их кровь напитала песок, из которого растёт доброта. Что люди больше не боятся её чудовищ…
Я говорил и говорил. Говорил, что у нас у самих выросли зубы, что у нас теперь в жилах лёд, что мы теперь её лучшие дети. И она растворялась, становилась прозрачной как вуаль невесты и вместе с ней уходила ночь.
Я рассказывал, но голод меня не слушал, он толкал меня вперёд на слепые улицы. Под ослепшим дождём. Где визжание шин вьюгой хлестало по моим впалым щекам. Где столбы светофоров искривлялись в уродливой древесной агонии. Где Человек с потухшими глазами тащил за собой девчушку тринадцати лет. В холод подземного перехода. Туда куда Голод тащил и меня.