Мандарины, или ролевые игры для тех, кому за…
Мандарины закончились.
Я обошла 3, нет, 4 супермаркета – их нигде не было. Раньше лежали – ну так себе, не роскошными грудами, конечно, но лежали, и тут вдруг исчезли буквально за один день. Я подозревала семьи эмигрантов бывшего Союза.
Предновогоднее (всегда – новогоднее, не рождественское) время, мандарины – символ, раскупили, небось, еще грузовиками на подходе.
Приближался праздник. Он опрокидывал елку и подставку для зонтов в прихожей. Кот, бессловесно позволивший обернуть себя гирляндой, засовывал морду в пакеты, встречал его радостно потому как индейка; а я, ногой отодвигающая кота, другой ногой стряхивающая сапог, рукой набирающая номер, второй рукой поднимающая подставку, безуспешно пыталась дозвониться.
Разница 8 часов, пересадка в Лондоне на три часа, связи еще нет, значит, не успел пройти контроль, мандаринов уже нет.
Иногда мне казалось: все, что я умею, – это ждать. Немного готовить, немного говорить на трех языках, пишу лучше, немного – самую чуточку и иногда – обниматься.
Ждать приходилось по несколько дней вначале, по десять часов потом, но каждый день, по несколько месяцев спустя годы.
Я писала – все лучше – свет мой!
Свет мой, сегодня я освобожусь после 9.
Свет мой, пожалуйста, мне хочется в следующий раз – больно.
Свет мой, любовь моя, я готова.
И мы уезжали, улетали, прилетали обратно. Мы взрослели и старели вместе, пока однажды, где-то в глубине комнаты, где за кроватью за нашими спинами, точнее за моей, я была тогда сверху, не оказалась зеркальная стена и я не разглядела смешную маленькую толстую женщину с (клянусь – увидела!) седеющими волосами.
И все прекратилось.
То есть, улетали-то прежнему. И прилетали тоже. И он работал, и я работала, и кот наш жирел и опрокидывал каждый год елку, просто я собой перестала быть, вот что.
Вся розово-кружевная (детская) и черная кожаная (взрослая) хрень была выброшена или похоронена на дне комода, я выключала свет, задергивала шторы, закрывала глаза – потому что боялась зареветь и сломаться, и все ему рассказать, я всегда и все ему рассказывала, а он только хорошел со временем как вино, не всякое, а такое – благородное, у него этого благородства было через край, и консервативности тоже, и он благородно и консервативно бы приложился к ручке и сказал что-то лукавое, немного старомодное и очень насмешливое, потемневшей запыленной ничем не выдающейся винной бутылке – то есть мне…
Поэтому я молчала, а он задерживался все дольше, и как-то раз я отправила сообщение утром, начинающееся со слов: привет.
И свет мой пропал тоже.
– —
У меня оставалось примерно два часа до его приезда, таможня, сутолока, вызов такси, пробки, я должна была успеть найти мандарины.
Мороз дал пощечину, забрался под пальто, пошевелил там краем джемпера и утихомирился вроде – я даже не успела сделать несколько обязательных вдох-выдохов чтобы словить свой мазохисткий кайф от холода. Надо было ехать на машине и это было подобно вызову Судьбе и неслабому такому потенциальному удару с ее стороны в случае провала – потому что права только ученические, но делать-то что-то было надо.
Скрипеть паркетом в ожидании было невыносимо, а романтично возлежать в ванне или подбирать наряды для флирта было ну совсем никак. Работа сдана в срок, книги кишели фразочками о любви, весь мир по плану сошел с ума по случаю двадцать пятого декабря, и все что мне оставалось – это уезжать самой.
– Все странствующие и путешествующие, – возвестила я меланхолично жующему гирлянду коту, пока отыскивала благополучно забытый брелок, – которым глубоко за 40, – спрятал он его что ли, – знают, что возвращаться – плохая примета. Вот ты, котик, знаешь?
– —
Мандарины нашлись в польской лавочке на краю Торонто. Похоже, их сгружали самосвалом, так, чтобы на всякий случай, точно хватило.
Меня останавливала и отпускала полиция.
Ночь сменялась днем, и земля крутилась вокруг оси, поддерживаемая тремя здоровенными хоботами,
и текли реки, и взрослели мы, и наши дети, становясь точной копией нас, двадцатилетних,
и машину заносило, и метель застилала глаза, и проходил дождь в четверг после свиста нагорного рака,
пока я не обнаружила себя подходящей к дому, осознающая, что коммуникатор – за дверью, а по наручным часам прошло не менее чем в два раза больший срок, чем был отведен.
– И где ты была вместе с машиной?
Я протянула ему мандарин – навстречу свету, вырвавшемуся из-за тяжелой двери. Рукой в мокрой варежке я утыкалась куда-то вперед в теплое.
Мне хотелось только внутрь, туда, за дверь, где я отойду от мороза и пронизывающего холода, где, может быть, смогу его обнять, может быть, я перестану быть маленькой девочкой в варежках и раскрасневшимся лицом, которой совсем не идут ее за-сорок лет, может, я просто забуду, как думала, что боюсь опоздать – к мужу, который совсем-совсем-совсем меня забыл.
И тогда он перенес меня за порог и начал раздевать застежку за молнией, и пуговицу за пряжкой. Своей.
– Пошли.
В гостиной уже горел камин, и задернуты были гардины, и я настолько привычно для себя оказалась перегнутой через подлокотник кресла его рукой, что даже не успела ни сказать, ни попросить прощения (это разные вещи), ни даже пообещать, что больше никогда-никогда! потому что черта с два, мне этого всегда на самом деле хотелось – до черноты синяков, и темноты полуобморока, и того застывающего воздухом в легких, мурашками на коже момента, когда он утыкается лбом в шею, притискивает к себе, входя, даже не проверив – мокрая ли, потому что мокрая – насквозь.