Правды не знал никто. Даже сам Комаров. Только мама его, простая и даже деревенская женщина Лида Ивановна, в прошлом механизатор, а ныне инвалид по женской части (как все механизаторы этого пола), полноценным материнским сердцем кое-как что-то учуяла, хотя точно сказать не могла. Говорила приблизительно. «Сыночка, – говорила инвалид Лида Ивановна, – трудно тебе с ей, нелегко». – «Что ты, мама, – подобно поэту Окуджаве, прятал глаза Комаров. – С чего ты взяла?» – «С того и взяла, – поджимала губы мать. – Чо ж я, не вижу? Больно умная, не нашего поля». – «Почему не нашего? Мы с тобой тоже не дураки», – улыбался Комаров с высшим педагогическим образованием, биолог в широком смысле слова, преподающий в средней школе сперва ботанику, потом зоологию, а уж взрослым негодяям – страшный и двусмысленный предмет анатомию, что требовало от него сильного и быстрого ума: смирять жеребятину великовозрастных кретинов, у которых от слова «пестик»-то начинается неконтролируемый выброс гормонов, а уж обсуждение вопросов человеческого пола и деторождения встречается ими как прямой сигнал немедленно трахать друг друга и вообще все, что шевелится, включая занавески.
Комаров давно уехал в город, но мать навещал регулярно на электричке и далее ревущим автобусом Львовского автозавода, а со временем обзавелся «Запорожцем» по кличке «горбатый» в виде некоторой развалюшки рублей за триста. Впрочем, даже эти сравнительно ничтожные деньги (две зарплаты) были бы для школьного учителя Комарова утопическими, если бы не друзья жены.
Теперь о жене.
Строгая и чудесная девушка Вероника, вся в белом, с длинной белой челкой и бледными губами приехала завоевывать Москву из странного города Калининграда, который по ее рассказам раньше звался Кенигсбергом и был немецким до такой степени, что там похоронен философ Кант, сочинивший на общую беду нравственный закон внутри нас. Вместе с этой прославленной могилой город имени Канта и Калинина находится якобы чуть ли не в центре Европы. И сознание у Вероники было в этой связи совершенно европейским, то есть свободным, гордым и глубоко чуждым коллективистским ценностям. Вот почему она ненавидела общежитие, где из обихода фактически исключается одиночество. Вероника страдала от человеческой скученности даже больше, чем от советской власти, которую тоже ненавидела всей душой. В этой точке они и пересеклись с Комаровым, который не мог простить советской власти в лице председателя их колхоза и других деятелей партийно-хозяйственного аппарата инвалидности матери-комбайнера. Конечно, Лида Комарова, в девичестве Комарова же, вся деревня была Комаровы и звалась Комаровка, – Лида, понятное дело, по собственной комсомольской воле возглавила механизаторское звено девушек и женщин. Но если бы она не изъявила этого желания и потребности – ее бы, скорее всего, исключили из комсомола. Вот она и тарахтела десять лет на своем чудовищном, извиняюсь, вибраторе – все дела отшибла. Странно еще, что сын родился нормальный и вообще родился. У товарок-то проблемы пола и деторождения были закрыты раз и навсегда практически у всех.
Короче, студент-общажник Комаров нашел в белоснежной Веронике друга и единомышленника, несмотря на то что ее профессиональный уклон (французский язык и французская же литература) не был ему близок. Ничего он в этом не петрил. Причем Вероника в придачу к образованности еще и писала стихи. И вот уж эти-то проклятые стихи были для Комарова вообще недоступны. Потому что тщедушная Вероника с ее плоским носиком и тяжеловатой балтийской челюстью по оценкам понимающих людей была – жутко сказать – гений.
Итак, гений Вероника и обычный Комаров, учитель по призванию, познакомились в общежитии МГПИ имени Ленина (вуза, знаменитого, кстати сказать, своими поэтами) и к пятому курсу поженились. «Только вот что, Комаров, – сказала индивидуалистка Вероника. – Давай снимать квартиру, что ли. А то я скоро сойду с ума». И они сняли. Не квартиру, правда, а комнату. Что отчасти решало проблему изолированности и покоя, но, с учетом соседей, слабовато.
И зажили довольно славно.
Комаров работал в школе, где его недалекие ученики, разумеется, поначалу развязали кровавый террор. Однако биолог научился, слава богу, у себя в деревне держать удар и отбивал все атаки возмущенного разума. Например. Корова с немыслимым бюстом, хлопая глазами, смиренно пищит под общий радостный гогот: «А вот, Юрий Петрович, как узнать – я в положении или еще нет?» Комаров, глядя на корову в упор нетривиальными, надо признать, синими глазами, спрашивает с презрительной акушерской холодностью: «Месячные когда были?» Орда ржет еще радостней, девка ссыхается до тридцать восьмого размера, а биолог, равнодушно стирая с доски выдающуюся по идиотизму картинку (нечто как бы пистолетик целится в нечто как бы устрицу), читает лекцию об оплодотворении, настолько высушенную, что даже такие великие слова, как «матка» и «сперматозоид» вызывают у жвачных присущее скотине тупое оцепенение. Очень скоро Комаров научился сбивать великовозрастную скотобазу с толку и ставить в тупик ледяной невозмутимостью, а также резкими переходами от невыразимой скуки к повествованиям о животных и человеке, столь страстным и захватывающим, будто это он сам, лично Юрий Петрович Комаров создал все живое на Земле в шестой день творения. Или в пятый.
Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru