Пока я вела Дениса домой, его стошнило дважды. После второго раза он сделал пару шагов и сел на бордюр у помойки, под ольхой. В ветвях ольхи розовела пластмассовая кукольная рука – кто-то ее туда пристроил, запихнул в самую развилку, чтобы не упала.
– Давай, – говорю, – я тебя понесу. Садись на закорки.
Денис глянул на меня снизу вверх таким взглядом, будто его сейчас третий раз стошнит. Помолчали. Потом он говорит:
– Я ничего не помню.
– Ничего? – спрашиваю.
А он:
– Что я тут делаю?
Я взяла паузу – это надо было обдумать. С какого момента следует начать объяснять ему последовательность событий?
– Рыжий рубанул тебя фрамугой, ты упал, ударился затылком и потерял сознание на одну минуту.
Денис потер виски, лоб, потрогал затылок, а потом стал тереть глаза, нос и все лицо.
– Фрамугой? – пробормотал он невнятно из-под ладоней.
– Он ее из помойки вытащил, – пояснила я.
Денис отнял ладони от лица и покосился на помойку за своим правым плечом.
– Из другой помойки, – сказала я.
– Не помню, – сказал Денис. – Что вообще было-то?
Я уже открыла рот, чтобы начать описывать сегодняшний день с самого утра, но поняла, что это не имеет смысла, если Денис забыл не только день сегодняшний, но и вчерашний, и позавчерашний, и поза-поза…
– А что ты вообще помнишь? – спрашиваю.
Он взглянул на меня как больной енот из контактного зоопарка, потом повесил голову и опустил руки на свои рваные кеды. Мне захотелось погладить его стриженый затылок и тонкую шею, я уже дернула рукой, но тут меня осенило, что все это опять-таки не будет иметь смысла, если он…
– Денис, – говорю я, покрываясь мурашками, и голос какой-то не мой. – Денис, а ты помнишь, кто я такая?
Все началось два месяца назад, в конце марта.
Мы стояли друг перед другом, его правая рука лежала у меня на спине, и я чувствовала температуру этой руки через рубашку. Левой рукой он взял мою правую, и наши соединенные ладони ощутимо потели.
– Ты зачем это сделала? – прошипел он, глядя мне куда-то в шею.
Если бы я сделала полшага к нему, мои губы пришлись бы ему в лоб. Это значит, что он ниже меня на полголовы, а не на целую голову, как мне показалось сначала.
– Рука вспотела, – сказала я, высвобождая ладонь.
Я вытерла ладонь о рубашку, а он завел руку назад и незаметно, как ему казалось, потер ладонью о джинсы.
– Надо тальк взять, – сказала я. – Знаешь, как у скалолазов. Мешочек на пояс повесить.
Денис помычал. Я подняла руку, он поднял свою, и мы снова соединили ладони. Он слегка подался вперед и сказал негромко:
– Тальком младенцам попки посыпают. У скалолазов в мешочках магнезия.
– Окей, – говорю. – Спасибо за информацию.
– Мне играть? – крикнула сидевшая за фортепиано Лусинэ.
Я ответила «да», и Лусинэ, спотыкаясь и путаясь, заиграла вальс Штрауса. Я шагнула назад, Денис шагнул вперед, и мы задвигались под музыку, стараясь не сбиваться с «раз-два-три». С одной стены на нас смотрели Моцарт, Бетховен, Чайковский и Бах, с другой – Высоцкий, Шостакович и Курёхин. Парты мы сдвинули к окнам, чтобы они не мешали нам танцевать. Кроме нас троих, в кабинете музыки никого не было. Рита Георгиевна оставила ключи Лусинэ и отбыла, сказав на прощание, что за шкафом есть печенье и мы можем его съесть. Огромный шкаф большой протяженности, поставленный на некотором расстоянии от тыльной стены кабинета, скрывал за собой закуток с маленьким столом, электрочайником и запасами пряников и стоптанных туфель. Учителя тянет иногда побыть одному, и некоторым повезло соорудить себе в кабинете потайные комнаты – в моей старой школе такие были у исторички и математички. А у химички была целая лаборатория – и не за шкафом, а за каменной стеной, – туда она пускала только русичку и биологичку.
– Вид у нас, небось, – пробурчал Денис, двадцатый раз стукаясь со мной ботинками.
Я остановилась, разулась и велела разуться ему. Мы стали танцевать в носках, и дело пошло – наши ноги больше не натыкались друг на друга. Но, как оказалось, оставалась еще одна проблема – аккомпанемент. Каждый раз, когда Лусинэ доходила до того места, где Штраус, набрав разгон, вот-вот вырвется на новый уровень вихрения, она бесцеремонно затыкала композитору рот – просто обрывала игру и после секундного замешательства начинала вальс с начала.
– Я дальше не умею, – Лусинэ лучезарно улыбнулась, что было совершенно не к месту.
– Ты же сама вызвалась играть, – сказала я, не понимая.
– Ну да, – кивнула Лусинэ, продолжая улыбаться. – Больше никто не захотел.
– Ты же ответственная за кабинет музыки, – сказала я, все еще отказываясь понимать.
– Ну да. Больше никто не захотел быть ответственным.
– Так, – сказала я, высвобождаясь из рук партнера. – Ты же наш аккомпаниатор.
Я подошла к Лусинэ и встала над ней.
– Ну да, – подтвердила сияющая Лусинэ. – Больше нет никого.
Я повернулась вокруг своей оси, оглядывая класс. В углу рядом с умывальником стоял проигрыватель с колонками. В огромном шкафу у тыльной стены хранились, наверное, сотни старых пластинок.
– Там железно есть какой-нибудь вальс, – указала я Лусинэ на шкаф. – Будешь аккомпанировать на проигрывателе.
Мы втроем водрузили проигрыватель и громоздкие колонки на учительский стол и после некоторой возни подключили провода к правильным входам и выходам. Покопавшись на полках, нашли нескольких Штраусов. Пока мы перебирали диски, за шкафом пару раз что-то тихо стукнуло. Лусинэ каждый раз замирала и громким шепотом сообщала, что это мыши. Мы с Денисом заглядывали за шкаф, но ничего подозрительного не видели. Ни одной живой души, только крошки на столе Риты Георгиевны. В конце концов мы забрали оттуда пакеты с печеньем и сухарями, чтобы не соблазнять гипотетических мышей, и съели половину этой мучнистой чепуховины, запивая водой из-под крана.
Когда спустя два часа мы выходили из опустевшей школы, курящий в голых зимних кустах охранник затрещал ветками, пытаясь от нас схорониться (а ну как мы директору доложим про его незаконное курение на пришкольной территории). Мы обернулись, и я краем глаза заметила в окне кабинета музыки какое-то быстрое движение. Словно там было что-то – и исчезло.