На расстоянии ружейного выстрела от берега, в том самом месте, где гладкая как зеркало вода из изумрудной становилась сапфировой, сонно стоял на якорях длинный ряд галер с парусами, вяло поникшими в неподвижном мареве августовского полудня.
Именно с этой позиции Андреа Дориа и следил за заливом от скалистого мыса Портофино на востоке до далекого Капе-Мелле на западе, перекрывая таким образом все морские подходы к Великой Генуе, в сияющем мраморном великолепии поднимающейся террасами в объятиях окружающих ее гор.
В тылу длинного ряда кораблей расположилась теперь уже ставшая вспомогательной эскадра из семи папских судов. Богато украшенные и позолоченные от носа до кормы, они несли на своих топ-мачтах папские флаги: на одном – ключи святого Петра, на другом – регалии дома Медичи, к которому принадлежал его святейшество. По каждому из красных бортов располагались наклоненные к корме и чуть приподнятые вверх тридцать массивных весел, длиной тридцать шесть футов каждое, похожие сейчас на гигантский, наполовину сложенный веер.
В шатре – так называлась роскошная папская каюта у самой последней галеры, в сибаритской обители, увешанной коврами и сверкающими восточными шелками, восседал папский капитан, тот самый Просперо Адорно, мечтатель и боец, солдат и поэт. Поэты ценили его как великого воина, тогда как воины видели в нем великого стихотворца. Обе стороны утверждали истину, и только зависть заставляла их облекать свои утверждения в подобную форму.
Как поэт Просперо жив и взывает к нам из «Лигуриады», бессмертной эпической песни морю, предмет которой провозглашен в ее первых строках:
Io canto i prodi del liguro lido,
Le armi loro e la lor’ virtu
[1].
Как солдат он, пожалуй, достиг таких высот славы, каких никогда не достигали другие поэты в своих военных свершениях. Будучи тридцатилетним ко времени блокады Генуи, он уже прославился как морской кондотьер[2]. Четыре года назад в сражении при Гойалатте его искусство и отвага спасли великого Андреа Дориа от рук анатолийца Драгут-рейса, прозванного за свои подвиги Мечом Ислама.
Слава его, как человека, спасшего христиан от надвигающегося поражения, облетела Средиземноморье, будто мистраль, и поэтому впоследствии, когда Дориа перешел на службу к королю Франции, именно Просперо Адорно был с ним в качестве первого капитана папского флота.
Теперь же, когда его святейшество вступил в альянс с Францией и Венецией против императора, чьи армии поразили мир разграблением Рима в мае 1527 года, Андреа Дориа, как адмирал короля Франции и первый мореплаватель своего времени, стал верховным главнокомандующим союзным флотом; и таким образом Просперо Адорно вновь оказался на службе под началом Дориа. Это поставило его в двусмысленное положение, заставив поднять оружие против республики, где его отец был дожем. Однако в действительности целью кампании было избавление стонущей Генуи от императорского ига, а блокады, в которой участвовали его галеры, – восстановление независимости его родины и изменение статуса его отца, которому надлежало из марионеточного правителя превратиться во влиятельного владыку.
Сейчас он сидел как раз в арке входа в шатер, и его спокойному взгляду, столь мечтательному и вялому, что казалось, будто он ничего не видит, открывалась вся длина судна до самого полубака, бастионом возвышающегося на носу корабля. Вдоль узкой палубы между скамьями гребцов медленно шагали два раба-надсмотрщика; у каждого под мышкой – плеть с длинным хлыстом из сыромятной буйволиной кожи. По обе стороны этой палубы и несколько ниже ее уровня дремали в своих цепях отдыхающие рабы. У каждого весла было по пять человек, всего триста несчастных, принадлежащих разным расам и вероисповеданиям: смуглые и угрюмые мавры и арабы, стойкие и выносливые турки, меланхоличные негры из Суса и даже некоторые враждебные христиане, все породненные общей бедой. Со своего места капитан мог видеть лишь их стриженые головы и обветренные плечи. Группы солдат прохаживались или праздно слонялись по галереям, выступающим над водой по всей длине бортов, другие сидели на корточках на платформе в середине корабля, между камбузом с одной стороны и тяжелыми артиллерийскими орудиями с другой, в тени, отбрасываемой шлюпкой, покоившейся на блоках.
Внезапный сигнал трубы прервал мечтания капитана. Перед входом в шатер появился почтительный офицер.
– Синьор, приближается барка главнокомандующего.
Просперо мгновенно и легко вскочил на ноги одним упругим движением. Именно эта атлетическая легкость движений, широкие плечи и тонкая талия и создавали образ воина. Из-за большого лба чисто выбритый подбородок казался узким. Широко поставленные задумчивые глаза мечтателя и крупный подвижный рот не очень вязались с профессией солдата. Это было лицо, не унаследовавшее и толики чарующей красоты его пылкой и глупой флорентийки-матери, этой Аурелии Строцци с портретов Тициана. Только бронзовые волосы и живые голубые глаза, хотя и не столь миндалевидные, повторились в ее сыне. По строгому богатству его платья, кованому золотому поясу без всякого орнамента, косо ниспадавшему к бедру и предназначавшемуся для тяжелого кинжала, можно было определить, что вкусы его воспитывались изысканным Балдасаром Кастильоне[3].
Он подождал на корме подхода двенадцативесельной барки, несущей белый штандарт, расшитый золотыми королевскими лилиями, откуда поднялись три человека и взошли по короткому трапу на палубу. Двое были крупными мужчинами, но один из них, имевший рост более двух ярдов, был почти на полголовы выше другого. Третий был среднего роста и не столь крепкого сложения.
Это были Андреа Дориа и его племянники, Джаннеттино и Филиппино. Мужчины из дома Дориа не отличались привлекательностью, но во внешности этого мужественного шестидесятилетнего человека с грозно насупленными рыжими бровями, огромным носом и длинной огненной веерообразной бородой сквозило подчеркнутое суровостью достоинство, а его манеры отличались сдержанным благородством. В тяжелой нижней челюсти чувствовалась сила характера, высокий открытый лоб выдавал ум, а в глубоко посаженных узких глазах пряталось лукавство. В свои шестьдесят лет он держался живо и энергично, будто сорокалетний.