Царственный воздух поэзии
Так бывает: начнёшь проживать новый день, глядь, а он и взаправду новый: словно бы всё в первый раз – запахи, краски, звуки. Сегодня ты открылся этому дню, доверился ему, и он словно бы двинулся тебе навстречу. И даже самая сокрушённая душа, отведав этих даров, не сможет не испытать чувства благодарности. Перед сном яркие картины дня медленно тают на роговице, в сознании, в памяти.
Примерно такие чувства я испытываю всякий раз после чтения стихотворений Максима Калинина, думая о единственности его стихотворной музыки и живописи. «Заложники слепого мастерства, / Великолепны или неказисты, / Рождаются стихи, их тайны мглисты, / Но чувственная суть всегда права…» В другом стихотворении мысль повернётся иначе, по-другому обрастёт словом и звуком. Но это – уже в другом.
Словарь его собственного, калининского языка, одновременно математически выверен и абсолютно неожидан, как артобстрел. Вот, оттолкнувшись от приязненного ему Дилана Томаса, от стихотворной строки, овеянной осенним ветром, поэт рисует портрет ярчайшего дня, пропахшего горящими листьями. «В аллеях – красный полумрак / Об утренней поре, / И девушка сгорает как / Колдунья на костре…» И ты мгновенно видишь эту девушку, охваченную горящим солнцем октябрьского дня, и уже тоскуешь о ней, потому что больше не увидишь её никогда.
Останется только память, сгущенная до пространства нескольких строф.
Сумрачный имажинизм Максима Калинина хочется проживать снова и снова, медленно читая его стихи самому себе вслух; удивляясь, «прощупывать» их, как строчные швы, так они надёжны и нерушимы внутри стихотворной ткани. И – невероятно плотны: «Сердце катится на восток / К неприкаянности стано́вищ. / Солнца выкорчеванный овощ / Рушит комья с мохнатых ног». Тут метафора перерастает самое себя, слово обретает судьбу, которой у него – до встречи с этим поэтом – не было. Возвращаясь к словарю Калинина, я ловлю себя на вопросе: а надо ли мне знать кем является поэт «в гражданской жизни»? Что, он, например, инженер на известном волжском заводе? Зачем? И всё-таки думаю я, ведь был же и читатель этих стихов – сборщиком разнообразных деталей, препирался же с технологами, – и были, были у него в обиходе слова, забытые и давно умершие. Но то, что я встречу их тут, на новом пространстве речи – это случайность или закономерность?
И мне почему-то приятно, что я не должен лезть в толковый словарь, чтобы расшифровать строку «Струи дождя не соосны».
Я знаю, это не опечатка, я помню, что такое соосность.
Спасибо ему за возрождение септетов. Эта полусонетная форма и не умирала, но Максим дал ей своё особенное дыхание: каждый settetto у него, потеряв итальянско-латинское родство, пропитан такой филигранно-обречённой русской метафизикой, что, кажется, каждое стихотворение – есть комок боли и любви, каждое просит: «возьми меня на ладонь».
Я надеюсь, что состав этой книги останется таким, как открылся мне при чтении компьютерного файла (который я, разумеется, распечатал, ибо читать столь осязательную поэзию с экрана ни в коем случае нельзя, только чёрное на белом; на том, что было когда-то деревом). И если так, то долгой кодой на читателя, прожившего вместе с основной частью новой книги Калинина – его личные тревоги и боли, – обрушится удивительная симфония (или – галерея, что? – как назвать?).
Эта симфония будет состоять из перекличек старых и новых, выживших и переживших волжских церквей, каждая из которых – есть живое существо. Читаешь эти стихи друг за другом, и не веришь сам себе, – неужели у него хватит дыхания, неужели от стихотворения к стихотворению у него найдутся и новые краски, и новая музыка, и новая мысль и рифма?
И – слава Богу! – находятся: то – зашифрованные, таинственные, требующие от читателя времени, труда и возвращения, а то – ясные, быстрые, как смелые блики вечернего солнца на воде деревенского пруда. «Здесь не стало, говорят, / Нечисти в помине – / Невозможно спрятать град / Вставший на вершине. // Снова день идет на слом, / На крутом венце – кровь, / Выгнулась земля горбом, / Возвышая церковь…» («Храм Александра Невского в Рыбинске»).
…И, возвращаясь к началу сборника – моё любимое, навсегда спаянное с пейзажем его родного (и родственного мне) Рыбинска: «Делает глубже воды / Берега крутизна / Сброшена с небосвода / Солнечная казна…»
Воистину, воздух его стихотворений – царственен, благороден, отчаян (это я опять же пользуюсь его словом-определением).
Они тяжелы, как парча, искусно орнаментированы и аристократично-воздушны.
И, быть может, всё вышесказанное я вел к тому, что по-читательски укрыто для меня за этими вдохновенными строчками о сброшенной с небес казне. Среди нас живет весьма глубокий и самобытный поэт, – каждая встреча с искусством которого – не меньшая тайна, чем та, что способствовала появлению этих стихотворений на свет.
ПАВЕЛ КРЮЧКОВ,
заместитель главного редактора журнала «Новый мир»,
заведующий Отделом поэзии