Конец. В те дни это слово у многих витало в голове. Санкт-Петербург был сам не свой, его напряжение, которое, казалось, давно достигло предела, продолжало нарастать. В церквях все усерднее молились за здравие государя императора, но надежда на его выздоровление убывала и убывала. Великий Петр мог в любую минуту оставить бренный мир. Город об этом знал, и его лихорадило. Мудрено ли? После сорока с лишним лет царствования!
По набережной от дворца к своему дому несся князь Меншиков. Его ни с кем нельзя было спутать: других таких роскошных саней и лошадей в Санкт-Петербурге не имелось. Из-под копыт летели комья, полозья поднимали снежные фонтаны, но зрелище вызывало не восхищение и трепет, как обычно, а волнение и уныние. Светлейший торопился и нервничал – значит, изменений к лучшему нет…
Меншиков, несколько дней неотлучно пробывший с Петром, направлялся домой хоть немного перевести дух: надо было сосредоточиться и подумать.
Лошади остановились, навстречу князю во множестве бежали лакеи, денщики, дежурные офицеры, но отмахиваться ему не пришлось. Им сразу стало ясно, что без крайней надобности к нему лучше не приближаться. Ни на кого не глядя, светлейший прошел к себе.
– Конец, – сказал он своей жене, вышедшей его встретить. – Конец Петру – и нам конец, Дарьюшка.
Он грузно упал в кресло, поднял глаза на Дарью Михайловну. И тут что-то, то ли ужас и отчаяние на лице жены, то ли собственные его слова, зависшие в воздухе, то ли мысль, промелькнувшая у него в голове, а может, все вместе взятое, вдруг заставило его встрепенуться, приосаниться и даже, вроде, повеселеть.
– О, Господи! Да не пугайся ты столь сильно! От расстройства я так сказал. Петр плох. Но раз я, видишь, даже передохнуть приехал, значит, пока еще не…
Дарью Михайловну, как живой водой вспрыснули, перебив мужа, она заторопилась:
– Не лучше ему, говоришь? А Екатерина-то как? Тяжко ей! Ой! Как тяжко…
– Еще бы, – перебил ее муж с такой странной интонацией, что по спине пробежал холодок. Снова заговорить ей Меншиков не дал: – Ты, вот что, свет мой, пошла бы к себе. Мы потом все обсудим. А пока мне надо отдохнуть, да умом пораскинуть чуток, – с этими словами он мягко подталкивал ее к дверям и столь же мягко закрывал их за ней.
– Надо бы поразмыслить, – сказал он сам себе, – Да некогда – действовать пора. Эй! Кто-нибудь! Никогда не дозовешься, – последнее адресовалось к мгновенно влетевшему денщику. – Спишь на ходу, как всегда! Так вот, милейший, развернись в кое веке раз, чтобы быстро нарочных к Бутурлину, Толстому, Бассевичу, Макарову, Девиеру, разыскать хоть из-под земли и просить немедленно ко мне. Ступай!
В открытую денщиком дверь снова просочилась Дарья Михайловна:
– Батюшка, Александр Данилыч, вот ты говоришь не лучше Петру, и всякое может случиться, так что теперь будет? Я и помыслить не могу! Сколько себя помню – он на престоле. За ним вся Россия, как за каменной стеной. Как без него-то?
– Как, как – худо!!! И нам в первую очередь.
– Бог милостив, может, сжалится…
– Ах, матушка, как хотел бы я того, право!!!
– Надо думать так и будет.
– Надо жаждать, чтоб так было, а думать приходится о разном.
– Господи, прям, голова кружится. Случись что с Петром, на престол Петруша встанет, должно быть?
– Вот этого как раз быть не должно! Мал он, ребенок…
– Мал-то мал, десять годков будет, кто скажет велик, но он – внук Петра. По мужской линии никого нет ближе…
– Петра он внук, а сын кого, ты не припомнишь ли? Ах, помнишь! Его Высочества Царевича Алексея, которому я один из первых смертный приговор подписал. Нет, на престоле быть Екатерине!
– Послушай, друг мой, ты сам знаешь, к Екатерине я всей душой, мы с молодости с ней…, да тебе ли мне рассказывать, НО – женщина она! Как на престол?! Да если б только это! В народе, в людях, ее не любят. Для них она – иноземка. Терпели только из уважения к Петру. А не то давно б такие интриги сплели, не приведи Господь.
– Ой, ли? – без интереса бросил Меншиков, который предпочел не тратить больше время и силы на выпроваживание дорогой супруги и успешно размышлял о своем под ее мерные рассуждения. А ей многого и не требовалось:
– Конечно. Вон насчет Монса сколько времени крепились, а все ж нашли способ донести, решились-таки.
– Да, подвела нас, матушка Екатерина Алексеевна!
– Нас-то что, а вот себя подвела. Сдался ей этот Монс! Хорош собой, спору нет, но нечто он Петра стоил.
– Подвела, подвела, – тянул себе под нос Меншиков, перебирая в голове ходы.
– Ты, смотри, не вздумай при случае ее корить, – испугалась Дарья Михайловна, – она и так за это претерпела сверх меры. И катал-то он ее мимо Монсова тела, на позорище выставленного, и голову-то его заспиртовал и в ее покоях держал. Сколько же ей нужно мужества было иметь, чтобы все вынести и не сморгнуть.
– Не сморгнуть! – передразнил светлейший, – сморгнула бы, сама, глядишь, без головы осталась. И теперь ей моргать не приходится. Мужа загубила – надо хоть себя, да дочерей спасать… не проморгать.
– Ты на что-то такое намекаешь, чего я и понимать не хочу.
– Тут тебе понимать ничего не надо, потому что ты и так знаешь: из-за нее Петр помирает. Верил он ей безгранично, пожалуй, только ей одной так и верил, и вдруг осознает, что она его за нос водила, как заблагорассудится, причем, не один день. Думаешь, захочется дальше жить после этого, иль, по-твоему, проходить чуть не с час по пояс в ледяной воде, не самоубийство? Особливо, когда все лекари давно упреждали, что ему простужаться заказано? Нечто ты мнишь, что кроме него, там и впрямь некому было ту треклятую баржу с мели снять?! Да полно, что теперь. Ты, душа моя, вот что, скажи-ка лучше, как дети наши, здоровы? – решил Меншиков перевести разговор.
– Слава Богу, слава Богу! А Машенька так просто окрылена, вся светится. Видать, ей жених очень по сердцу пришелся!
– Граф Сапега-то? Еще бы, хорош, богат, знатен, притом, молод и весел! Хотя, – перебил он сам себя, – Хотя, как знать, может, и кого получше, отец со временем подыщет, ведь под венец не завтра, так я говорю?
– Да полно тебе, экий ты неуемный, вечно тебя разносит!
– Разносит и отлично! – подхватил светлейший. – Будем и дальше скорость набирать, главное поводья крепко держать, и все пойдет, как надо.
Дарье Михайловне был не совсем понятен столь неожиданный вдохновенный подъем мужа в такой тревожный, зыбкий час. Вернее, в глубине души она прекрасно догадывалась, что к чему, но пугаясь своей догадки, не хотела превращать ее в мысль, удерживала в глубине сознания, не давая облечься в слова. При этом она ощутила опасение и неприятие настроя своего мужа и одновременно бессилие его остановить. В результате ее протест выразился крайне косвенно: