В 18:37 20 марта Эмер Ганвейл сидела в поезде линии МСП[3] на Лексингтон-авеню глубоко под Манхэттеном, поезд несся в будущее, но, есть надежда, с остановкой на Девяносто шестой улице. Эмер старательно отводила взгляд от мужчин. Красивой она себя не считала, но кое-каким мужчинам кое-что иногда в ней нравилось. Кое-что. Иногда. Кое-каким. Будто она – один сплошной анекдот. Сине-зеленое преломление у нее в глазах эдакой обворожительной, вселенской, непринужденной меланхолии, словно она смотрит на все издали, с чуть ироничной отстраненностью. Баловалась йогой, иногда забиралась на “ИстэйрМастер”[4] или велотренажер; ньюйоркчанка.
Здесь, в условном плену вагона метро, казалось, что мужская неотвязная потребность беспардонно пялиться на женщин превращается в жутковатую игру в гляделки. Бедра врастопырку, облизываем губы, трахаем взглядом – утомляем. В обеззараживающем свете улицы эти мужчины себя так вести ни за что не стали бы, зато под землей, взаперти, они же прибегают к первобытным, чуть ли не тюремным ужимкам – проверяют, кто тут за главного. Прямо-таки подземный заповедник для крупной дичи, думала Эмер. Стэнфордский эксперимент здесь что ни день. Спасибо Джобсу за айфон, он втянул немало подземных странников в безобидную, зачарованную солипсическую грёзу, хотя подтолкнул некоторых добавлять к бездеятельным похотливым гляделкам настырное музыкальное сопровождение. Такая публика все равно что дети малые: думают, что раз они тебя не слышат, тебе их не видно.
Она рассмеялась от этой мысли и нечаянно встретилась взглядом с гомункулом, облаченным в тонкую полосочку, напротив нее; он счел это знаком расположения к себе Эмер и развел бедра на ширину даже не одного или двух, а целых трех сидений. Этот антисоциальный жест – менспрединг на несколько сидений, пусть вроде как проветривается солидное “хозяйство” – стал на несколько месяцев в 2014 году поводом для настоящей одержимости городских СМИ, породил отдельное понятие и шестидневную культурную войну.
Эмер ощутила, как холодная капля пота высвобождается у нее в правой подмышке и устремляется вниз по ребрам до широты пупа. Манафортоподобный[5] бедра-врастопырку в полосатом костюме – может, уолл-стритский, из верхнего одного или десяти процентов – выгнул брови и самую малость поддал тазом, достаточно неприметно, чтобы для общественности все осталось в пределах убедительного отрицания. Пробежал языком по губам. Гадость какая. Пошлятина. Дважды невезуха. Эмер непроизвольно поморщилась и жестом изобразила тошноту – так, наверное, машут распятием перед Дракулой.
Без книги Эмер оказывалась редко; ей близки были романисты XIX века – Джордж Элиот, Джейн Остен, Чарлз Диккенс, но в этот раз печатного материала под рукой не оказалось. Эмер обнаружила, что ей смотреть на экран смартфона или планшета в движущемся поезде нельзя – мутит и голова кружится, но, пусть и осознавая, что в переполненном вагоне рвота могла бы освободить ценное пространство, Эмер все же выбирала коротать время, читая надписи и рекламу наверху стен вокруг нее. С тех пор как выучилась этому, Эмер читала навязчиво – и даже перечитывала – упаковки из-под хлопьев, тюбики зубной пасты, рекламу в метро. Эмер была читателем. Это ее определяло. И вот теперь вперила взгляд гораздо выше коленей полосатого и читала, что могла разобрать.
Первая реклама, привлекшая ее внимание, фирмы страховщиков-стервятников “Уошингтон, Либовиц и Гонсалес”, предлагала лотерейные призы за сокрушительные диагнозы: 5,3 миллиона долларов за отравление свинцом, 6,3 миллиона – за краснуху, 11,3 миллиона – за мезотелиому и так далее. Повторяющиеся три десятых показались слегка подозрительными. Как так вышло, что любая кошмарная трагедия, способная тебя настичь, стоит целое состояние и три сотни тысяч долларов в придачу? Эмер произвела в голове жуткую арифметику, с какой, по ее убеждению, мы все имеем дело, сталкиваясь с подобными Фаустовыми юридическими сценариями. 11,3 миллиона за мезотелиому… уф, нет, нет уж, я пас, а вот 6,3 за краснушечку? Может быть, может быть. Все лучше, чем работать. И вообще, краснуха – это как?
Рядом с “Уошингтоном, Либовицем и Гонсалесом” размещался плакат из серии “Ход мысли”, придуманной ГТУ[6]; в этой серии массам на время их, масс, перемещения предлагалась потеха в виде литературных и философских цитат.
Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое.
Франц Кафка[7]
“Превращение” – один из ее любимейших рассказов. Она где-то читала, что Кафке не давались чтения этой его работы – его скручивало от приступов смеха. Невозмутимый юмор, порожденный непостижимым ужасом. Литературный эквивалент ее любимого комика актера Бастера Китона. Кафка – мрачный фантазер, чья безыскусная проза читалась как газетные байки из ада на земле. Эмер задумалась над тем, мудро ли вызывать призрак таракана, самый настоящий антиталисман Нью-Йорка, в сознании пассажиров метро, заточенных под землей – там, где уютнее, прямо скажем, паразитам, чем людям. Она видела, как тараканы размером с Нью-Джерси и крысы, каких впору седлать, играют на путях, будто хозяева этих мест, – как в постапокалиптическом диснеевском фильме.
Убивать ей не нравилось никого, она еще с колледжа была от случая к случаю нестрогой, незашоренной, стихийной вегетарианкой – прочла тогда “Диету новой Америки”[8], – но для тараканов, мух и комаров делала исключение. (А также для очень хороших суси.) Некоторые насекомые заслуживают смерти. Эмер мимолетно задумалась о вирусе Зика и его скорбном урожае розовоголовых младенцев с поврежденным мозгом. У нее самой детей не завелось. Ей был сорок один год.
Мельком посмотрела вниз, проверить, чем там занят эль-нараспашку, и – блин, черт бы драл – встретилась с ним глазами, не смогла скрыть, как суетливо и виновато поморщилась, и заметалась в поисках, что бы прочитать. Нервно обежав взглядом вагон, она удивилась, до чего свирепые и мстительные фантазии о расплате ее посетили. Ее внутренний судья и в мыслях никогда не имел оправдания – все как у Хаммурапи, око за око, с большим креном в поэтическую справедливость. Возмездие – в виде оскорбительных органов этого мужчины.