Китайский шелк
(Орнамент памяти)
Впервые поставлен 27.11.2021 года на сцене Серовского театра драмы им. А. П. Чехова
в режиссуре Александра Сысоева.
Монолог вошел в финал Литературной премии Валентина Катаева в 2022 году.
Голое больничное окно. Белоснежный новый пластик, кое-где торчат ошметки пленки. Палата одноместная. Умывальник. Тумбочка. Кровать. Кнопка вызова. Давно стемнело. Луна поднялась и светит в палату через окно.
На кровати лежит красивая ЖЕНЩИНА. Не спит, о чем-то думает. Что-то шепчет и тут же улыбается. Еще шепчет – вытирает глаза и грустит.
ЖЕНЩИНА. Его голос постоянно в голове. Тысячи слов в секунду. Уже даже не голос. Эхо. Смешливое такое и костями звенит. Эхо живое, а человека нет.
И потом – она: «Татка, Татка. Татка…» Даже во сне. Молоточками – тик-тик-тик.
Стучит. Кричит. Пытается выжить. Ничего не осталось уже, кости истлели, а они пытаются. И зовут.
Я все думаю… Я все время думаю, что что-то сделала не так. Не знаю почему. Ты слышишь? Прости меня. За все прости. Ты когда-нибудь поймешь. В какой-нибудь осенний день. В один из, когда холод смешается с солнцем. Ты будешь засыпать с моим звенящим эхом в голове и ненавидеть. Я буду выживать. Звенеть. Буду доводить тебя до отчаяния, до паники, до сумасшествия. Жечь и гореть. Молоточки вопьются в мозг. Вот сюда. Глубоко-глубоко. Или впечатаются в ДНК и станут твоей злобой. Сожалением.
Гнать, держать, смотреть и видеть,
Дышать, слышать, ненавидеть,
И зависеть, и вертеть,
И обидеть, и терпеть…
Знаю, в тебе уже это кипит. То, что я натворила. Еще совсем-совсем немного, и все, что я делаю, как под лупой будет в твоих глазах. Ты наблюдаешь. Ты еще там, внутри. Можешь только чувствовать, но знаешь достаточно, чтобы ненавидеть. Чувствуешь, как я не так ем. Как покуриваю исподтишка на балконе. Как я все делаю не так, как надо по-твоему…
Господи. Иже еси на небеси… Если ты есть. Да сделай так… Пусть она меня не ненавидит. Пусть не станет мной. Не будет как мы все. Пожалуйста. Аминь.
Ты, наверно, думаешь, что мы маленькие. Мы втроем. Ты, я и папа. Что мы незаметные. Что мы беспомощные. Лезем из кожи вон, чтобы все успеть. Выжить. Чтобы дать тебе жизнь. Запомни, это единственный инстинкт. У человека нет больше. Только это. Больше ничего. Ты думаешь, что я старая? Нет, не так. Ты уже поняла, что я старая, но еще не понимаешь гнев, который кипит в тебе. Что он поэтому. Ты быстро вырастешь, и я умру. Этого ты больше всего боишься. Ты не будешь готова.
Однажды ты решишь, что я тебя совсем не люблю. Ведь я так долго была без тебя, потому что не хотела.
Если бы любила, то все было бы иначе.
Я люблю тебя.
Так сильно люблю, что от одной только мысли об этой обязательной твоей ненависти, о том, что ты глотнешь воздух и обратной дороги уже не будет, мне хочется не жить. Не стать однажды твоим эхом. Не звенеть в твоей голове.
ЖЕНЩИНА закрывает лицо руками.
Мне семь. Вот я. Вот мама с папой. Мы живем у бабули. Только что умер дедушка, мамин папа. А я не поняла. Он мне снился. Тараторил все время, что мой папа скоро будет помогать ему. Там, где он сейчас, очень много работы. И он очень ждет. Постоянно говорил-говорил одно и то же. Каждую ночь. У него была пластмассовая рука и шрам на половину щеки. Руку он вот так поднимал, шевелил губами. Шрам дергался, будто весь дед – марионетка. И я боялась спать до ужаса. Ревела в подушку. Засыпала. Просыпалась. Но маме говорить – молчала. Боялась, что меня обратно в детский дом сдадут. Мама так обычно говорила. Шутка вроде как.
Дед умер в сентябре, а в октябре папа сломал ребро. Только-только застыли лужи. Нас рано замело тогда – еще батареи не прогрелись, а окна уже все изморозились. Папа домой приполз почти. Пьянющий. Держался неуклюже так за бок. Сказал, что поскользнулся. Я перепугалась и сразу маме все про деда рассказала. Они с бабулей на следующее же утро побежали: одна – в церковь, другая – с отцом в больницу. Мама написала административный на полдня и даже со мной посидела. Сделала мне какую-то ванну с успокаивающей пеной и сидела, гладила меня по голове. Взяла в охапку, мокрую, сжала и гладила. А бабуля долго молилась. Я подслушала: она просила, чтобы дед ко мне не приходил. Говорила то с иконой, то с ним долго-долго и шепотом по бумажке читала.
До весны они дежурили у моей кровати. Не засыпали, пока не усну. Шептались. А в родительскую на дедушкиной могиле посадили мак. Мама тогда с кладбища пришла и сказала: «Всё!» Дедушка мне больше не снился. У нас женщины в семье были набожные. До меня. А папа с дедом – не были. Я забоялась очень, что папа поэтому умрет. Сильнее забоялась, чем если бы мама умерла. Ходила за ним, на пятки наступала. Все говорила, чтобы не пил больше.
Говорила, чтобы покрестился. Тогда Боженька защитит. Он смеялся в ответ и что-то говорил про атеистов.
Тысяча девятьсот девяносто седьмой. Все боялись. Под Богом ходить не модно еще было, но людей на улице убивали уже. Это называлось «хлопнуть коммерса» и «ощипать лоха». Вот тогда мы оказались нищими. Все были такими. На заводе зарплату не платили. Люди друг у друга капусту с огорода тащили. Обирали тех, кто слабже, и выживали. Папины друзья воровали спирт с завода. Несли через проходную прямо в спецовках. Водой из крана бодяжили и барыжили. В шкаликах продавали. Но чаще – в долг. В долгах как в шелках. Так мама говорила, потому что папа был честным и только мы всем были должны. Хорошо, что у бабули все-таки пенсия. Сорокапятилетние взрослые, бабуля под семьдесят и я, в десять раз моложе. Маленькая.
Папа спал за стеной, а я все боялась, что он там умер.
Молоко и мясо – только если в долг дадут под зарплату. Сладкое – до зарплаты из кулинарии. А если зарплата неизвестно когда, то никто не даст. Резона нет. Папа халтурил, правда. Треть халтуры пропивал сразу. Что-то – домой. Днем космические двигатели на заводе делал. Вечером работал за банку тушенки, например. Главное, чтобы было поесть. Всегда думала, что это лучше даже, чем если бы деньги.