Весна в тот год выдалась суровая…
25 марта (по-новому стилю, 7 апреля) 1925 г., в Благовещение Пресвятой Богородицы на улицах Москвы было неприветливо и сыро. Природа, словно предчувствуя какое-то еще неведомое, но, увы, уже неизбежное несчастье, не сдержалась, расплакалась навзрыд и теперь никак не могла остановиться. В окна Бакунинской больницы хлестал косой дождь, гулко барабанил по крыше и пузырился в черных лужах на земле.
Мимо больницы изредка проходили хмурые люди, подняв воротники пальто и курток и засунув руки в карманы. Иногда кто-то, нечаянно ступив ногой в лужу и, промочив при этом и без того хлипкую обувь, разряжал серый застывший воздух проклятиями.
Придерживая на груди платок, по улице торопливо пробегали кумушки: в сторону близлежащей аптеки в Зачатьевском переулке, чтобы купить микстуру ребенку от простуды, или по направлению к церкви Спаса Нерукотворного Образа на Божедомке, что близ Пречистенки – поставить свечку за упокой души новопреставившегося родственника… И те и другие молча радовались при этом, что не все еще церкви в Москве были закрыты большевиками…
Так, в суете этого серого, ничем особым не приметного дня, москвичи, увлеченные своими заботами, не смогли разглядеть надвигающееся на Россию печальное событие… Пришло оно поздно вечером и по силе своей было колоссально…
…Без четверти двенадцать ночи Патриарх всея Руси, узнав, который час, у хмурого и настырного человека, сидевшего у его постели и надоевшего, словно осенняя муха, казенными расспросами тяжело вздохнул:
– Так и не подвязали мне челюсть… Как я ни просил вас об этом…
– Святейший, – прервал настырный человек слабый голос умирающего, – скажите, не держите груз на душе, кому вы все-таки отдали жезл?
Патриарх ничего не ответил и лишь тяжело вздохнул:
– Скоро наступит ночь, темная и длинная…
Дважды перекрестившись, святитель Тихон поднял руку для третьего крестного знамения – и… его земной путь завершился.
Два дня назад одиннадцатый Патриарх, ослабевший и измученный болезнью, вернулся из храма Большого Вознесения на Никитской, в Бакунинскую частную клинику на Остоженке, куда был перемещен из своей «поднадзорной» кельи в Донском монастыре еще в январе на так называемое «лечение», под неусыпный надзор «товарищей» из ГПУ.
В «Большом Вознесении» он, несмотря на сильнейшие боли в опухшем горле (сказывалось неудачное удаление двух зубных корней стоматологом накануне), несколько часов служил праздничную литургию, последнюю в своей жизни, а также проводил официальную хиротонию.
И теперь, тяжело ступая и с трудом преодолевая все усиливающуюся боль и головокружение, Патриарх Тихон наконец-то взошел на больничный порог.
В просторной светлой палате с видом на сад Зачатьевского монастыря все оставалось по-прежнему, как и до его отъезда в «Большое Вознесение»: мрачный человек у двери, в белом халате, небрежно накинутом на штатское; необыкновенная чистота простынь, запах лекарств и ладана; иконы, привезенные Святейшим из монастыря, которые в свете теплившейся лампады бросали таинственные блики на стены; удобное кожаное кресло, высившееся в углу; маленькая тумбочка с медикаментами, на которую Патриарх старался не смотреть; небольшой письменный стол, за которым он работал, когда силы позволяли… А сил у него оставалось уже слишком мало…
Гонения на церковный мир, невиданная травля «красными сатанистами» самого Тихона в начале… Потом арест, тюрьма, иссушающая душу неизвестность, беспрестанные допросы, судебные разбирательства, ожидание расстрела…И наконец, когда его выпустили из-под ареста по требованию мировой общественности, больное сердце Святейшего продолжали ранить частые посещения «товарищей» из ГПУ, их нелепые требования о сотрудничестве и отречении от своих убеждений, несколько попыток покушения, гибель при одной из таких верного и преданного помощника…
Патриарх, сняв клобук[1], грузно опустился на кровать, взял в руки небольшое зеркальце с прикроватной тумбочки и печально поглядел в него. С зеркальной поверхности на него смотрел глубокий старик, в глазах которого отражались физические и душевные муки. «Эх, Вася, Вася, что же с тобою стало… А ведь тебе всего-то шестьдесят, – устало подумал Тихон, – совсем еще ведь не старый, а жизнь уж кончена… Жаль, многое не успел, что задумал…»[2]
Перед глазами словно промелькнула вся его непростая, полная опасностей и духовного напряжения жизнь…
Вот он еще мальчик, сын сельского священника, играет со сверстниками на лугу, но при этом зорко следит, чтобы не обижали маленьких ростом и слабых; вот Василий самозабвенно учится в семинарии и мечтает о всеобщем благоденствии…
После, в духовной академии, мечты его принимают более серьезный характер и превращаются в конкретные планы… Сокурсники в шутку придумывают ему уважительные прозвища: сначала «архиерей», а потом и «патриарх», как бы предугадавшие его особенную планиду… И все вокруг считают его безусловным любимчиком судьбы, который идет по жизни легко и споро[3]…
Когда ему исполняется двадцать шесть лет, Василий принимает обеты девства, нищеты и послушания, чуть позже принимает постриг с именем Тихон, в честь Тихона Задонского и самоотверженно служит на благо православного христианства там, где приказывает ему судьба: в России, Польше, Америке, Канаде…
Проводит службы на церковно-славянском и английском, спасает от истребления святые мощи, пресекает церковные распри на корню, закладывает камни для новых соборов, преодолевая при этом тысячи километров на лошадях, лодках или просто пешком…
– Господи, как быстро пролетела жизнь, – вздохнул Тихон, – словно приснилось все мне…
Взгляд его задержался на клобуке, украшенном бриллиантовым крестом, подарком Николая II за героическое служение Церкви Господней…
«Нет, пожалуй, не приснилось, – сам себя поправил Патриарх и вздохнул, – Господи, я готов к тому, чтобы было замарано и погибло имя мое, только бы Церкви и России была от этого польза».
Условный стук в дверь заставил его отвлечься от грустных и тяжелых дум. Сердце Тихона радостно забилось: у порога стояли отец Серафим Поздеев, на которого Патриарх возлагал большие надежды, а вместе с ним и Сергий (Никольский), хиротонисанный Тихоном во епископа всего несколько часов назад в храме Большого Вознесения.
– Это ко мне, – открывая дверь, коротко бросил Святейший человеку-истукану в штатском, сидевшему у больничной палаты на стуле.
Удивленно вскинув брови, человек в «бело-штатском» насторожился, особенно, когда понял, что «пациент» ждал гостей и не может скрыть своей радости по поводу их прихода. Но все-таки пропустил посетителей в рясах к больному. Когда дверь закрылась, полнейшей неожиданностью для него, бывалого чекиста, стал вдруг звук защелкивающегося изнутри дверного замка.