Когда я впервые увидел Muse, они показались мне самой незапоминающейся группой из всех, что мне доводилось встречать.
Холодным январем 1999 года, неуклюже рассевшись вокруг стола в промозглом кафе под сводчатым потолком, в нескольких метрах от офиса своей пиар-фирмы, группа давала лишь второе свое интервью профессиональному музыкальному журналисту (первое было с моим коллегой по NME Джеймсом Олдхэмом, для их самой первой биографической статьи), причем первое, которое должно было выйти в национальной прессе (в разделе NME, посвященном новым группам, тогда он назывался «On»), и от недостатка опыта общения с прессой у них дрожали кружки в руках и заплетались языки. Трое суетливых, румяных парней-модников из Уэст-Кантри, они казались совершенно несовместимыми с музыкой, которую вроде как исполняют, в частности, первым треком с их второго EP, Muscle Museum, который ворвался в стереосистему в офисе NME несколько недель назад и покорил нас своей басовой линией а-ля «Марш диплодока», гитарой, звучавшей, как у марокканского заклинателя змей, и припевом, настолько грандиозным в своей фальцетной массивности, что он взрывал колонки, подобно вулкану под Нотр-Дамом, доверху заполненным горящими пластинками Queen.
Это, безусловно, была музыка, которую сочиняли гиганты – восьмидесятифутовые чугунные рок-гиганты с голосовыми связками визжащих гарпий, гитарами из дымящейся адской серы и яйцами из чистого гранита. Но тем не менее, перед нами сидели и бубнили, уткнувшись в свою диетическую «кока-колу», эти трое суетливых, румяных, модно одетых ребят из Уэст-Кантри. Невысокий, с острыми чертами лица, угловатый 20-летний Мэтт Беллами явно был главным спикером; он болтал с огромной скоростью, периодически запинаясь, на протяжении всего отпущенного получаса, словно нервы и неопытность в общении с прессой вызвали сильнейший приступ словесного гастроэнтерита. Басист Крис Уолстенхолм (Уолстенхолм? Нет, я серьезно – они реально ребята из частной школы?), дружелюбный и обаятельный на вид, задумчиво сидел чуть в стороне и иногда вставлял какие-то подробности и интересные факты, а по-мальчишески застенчивый, но улыбчивый барабанщик Доминик Ховард, судя по общему его вкладу в интервью, вполне возможно, вообще родился немым[1]. Возможно ли, что это раскаленное извержение оперного рока, это «Radiohead с мощью Вагнера», этот первый всплеск Новой Музыки создано вот этими… ну… студентами?
Само интервью вышло до болезненного невинным. Они познакомились в школе, выиграли конкурс групп, играли по пабам в Тинмуте пару лет, потом подписали контракт с мелким инди-лейблом, бла-бла-бла. Они бесстыдные подражатели Radiohead? Да, определенное влияние есть, но они совсем другая группа. Что они думают о подписании контракта с лейблом Мадонны, Maverick? На этом лейбле еще записываются Deftones, а Мэтту нравятся Deftones. Как они реагировали на слухи о бурной юности Мэтта в Тинмуте? Ну да, он был плохим мальчишкой, но подробно об этом говорить не хочется.
Мы потягивали безалкогольные напитки, считали минуты и уныло плелись среди типичных вопросов для рубрики «On». А потом, когда на все вопросы наконец-то были получены ответы, когда я узнал все основные моменты истории (и когда они мастерски избежали любых намеков на что-нибудь интересное, противоречивое или провокационное), я отключил диктофон и сообщил Muse, что они только что дали мне, пожалуй, самое скучное интервью из всех, что мне доводилось брать.
И, похоже, мои слова были восприняты очень серьезно.
Потому что, о боже мой, как же сильно все вскоре изменилось.
* * *
Мы пили водку с целой комнатой фанаток в Москве. В Австрии мы напились настолько, что обнаружили, что забыли Мэтта в Граце, лишь добравшись до Вены. Мы обошли все джиновые дворцы на Пляс-Пигаль и отбивались от толпы, тянувшей к нам руки, у служебного входа в «Берси». Мы начали на Красной площади фотосессию, незапланированную и необъявленную, но через десять минут пришлось спешно эвакуироваться на машине, когда за нами погналась толпа российских фанаток, случайно нас там заметивших[2]. Мы разговаривали о сеансах записи в Ричмонде, на которых они были голыми, под грибами и периодически валялись в горячих ваннах. Мы вместе смотрели достопримечательности Лондона, от виртуального полета на метеоре в Музее науки до прослушивания Absolution в Планетарии (с использованием звездного шоу) и восхищения восковой попой Кайли Миноуг в музее мадам Тюссо.
В десятилетие, прошедшее после того катастрофического январского интервью, я регулярно цеплялся к заднему бамперу звездолета Muse, который нес их к успеху, брал у них интервью на важнейших этапах взлета и смотрел, как они быстро становятся все круче как живая группа: перерастают театры так же, как младенец перерастает ползунки, сносят крыши с арен по всей Европе и наконец выбираются на стадионы, для которых были рождены.
Даже на самом раннем этапе было ясно, что эта группа слишком большая для залов, в которых выступает. На первых гастролях в поддержку Showbiz, когда они еще выступали на разогреве или хедлайнерами в маленьких заведениях, они неистовствовали, словно огромное рок-чудовище, которое посадили в слишком маленькую клетку; Мэтт заканчивал каждый концерт разрушительным буйством – разбивал гитары, швырял по сцене тарелки, словно фрисби (на одном концерте в Париже он едва не снес голову Дому), и катался по полу, чтобы гитара «заводилась», словно возмущаясь отсутствием стадионного бюджета, которого заслуживала его музыка. К моменту выхода второго альбома, Origin of Symmetry[3], они уже играли в «Академиях», «Аполло» и «Зенитах» и появились шары: десятки надувных белых планет, наполненных серебряным скотчем, отправлялись в небеса на песне Bliss.
Потом, когда после Absolution они ворвались на арены, шары уже начали падать с небес под обстрелом пушек с серпантином и голографических лазеров. Ну а когда Black Holes and Revelations сделал группу хедлайнерами фестивалей, у них появились водопады-фейерверки, гигантские мерцающие экраны, гитара, которая, казалось, меняла цвет в зависимости от настроения Мэтта, и органы третьего века, которые зажигались, словно космический корабль из «Близких контактов», с каждой нотой. Впрочем, Muse считали, что им тесно и в таких условиях, и лучше всего это было заметно по барабанному пьедесталу Дома – неоновой копии спутника, которая была такой здоровенной, что на сцены закрытых арен ее крылья просто не помещались, а без крыльев она больше всего напоминала смесь блендера с огромным экраном. Были даже планы ставить огромную ретрансляционную мачту в центрах зрительных залов на европейском турне в поддержку