Тейлор. Улыбаться и молчать
Страшно, когда единственно настоящими и живыми нам кажутся только воспоминания. То, что уже произошло и теперь вращается в памяти вихрем событий, постоянно меняет форму, выцветает или переливается совершенно иными красками. И как же понять, сколько правды в безграничном пространстве воспоминаний, а сколько примеси заблуждений, сожалений, попыток преобразить прошлое, приписать ему другой смысл? Память – книга с размытым началом, утерянными отрывками и недосягаемой концовкой. Перелистывая тлеющие в белом огне времени страницы, мы каждый раз встречаем изменённые строчки, истёртые или оживлённые образы. Что-то важное или несерьёзное ускользает в бесконечную темноту, рассыпается значение мгновений или наоборот крепнет. Кажется, тем же метаморфозам не поддаются настоящее и будущее, будто у человека есть власть только над прошлым. Его так легко вывернуть наизнанку, обожествить одно и очернить другое. Перековать в зависимости от того, какие чувства побеждают разум или вступают с ним в союз. Иногда это так больно – помнить. Но и забвение сложно назвать лекарством.
Я думала об этом, когда мучительно долгие минуты плавили мысли, впивались нарастающим страхом.
Чего же я боялась? Боялась ли его? Боялась ли себя? Или того, что от нас осталось?
Если осталось. Но, быть может, страшнее оказалось бы другое – если бы от нас прежних не осталось ничего.
Но как же долго всё это длилось! Ожидание прилипает к коже, как воздух, наполненный предчувствием грозы и ливня. Тогда ты ещё едва различаешь поступь грома, пока не чувствуешь удары холодных капель, но чётко знаешь: ветер всюду сеет шум разгневанного неба, ломкое эхо бури вьётся незримой пылью грохота, который вот-вот обрушится на крыши домов. Так и ожидание рисует переменчивый набросок того, что неминуемо приближается, но с той лишь разницей, что уверенности в конкретном воплощении грядущего мгновения практически нет. Ожидание разрастается маленьким непредсказуемым ураганом в груди. Может ослепить искрами страха, опьянить предвкушением, дать начало надежде. Может переливаться оттенками улыбок, превращать лица в холодный недвижимый мрамор, гасить голос или разжигать силу крика беспомощности.
Ожидание – глубокий вдох перед погружением в засасывающие тёмные воды. Оно непременно оставляет след, отражается в неровном биении сердца, как проскальзывающая помеха. Порой ждать – значит замереть на границе между временем и пространством, улавливая ощущение неотвратимости.
И я ждала грома.
Я не вслушивалась в тревожные, тихие перешёптывания. С нетерпением посматривала на сцену, на стоящих у микрофона безликих для меня людей, на скопление угрюмых золотых масок позади них. В зале пестрело унылое множество актёров и актрис. Легко рассеять внимание, рассматривая эти ходячие рекламы бесчисленных брендов, подчёркнутые улыбками живые контракты, но я замечала только Эдди. Он был ярким, неповторимым цветом этой утомительной церемонии. Но когда случайно удавалось поймать его растерянный взгляд, уловить смятение и прочесть по напряжённым, сжатым губам желание что-то рассказать, я просто улыбалась. Улыбалась с той же усталостью и скрытой фальшью, которую сама яростно презирала.
Казалось, визажист всякий раз создавал моё лицо заново, прятал проблески печали под слоями пудры, заштриховывал настоящие эмоции, оставляя лишь портрет сверкающей доброжелательности. В вылепленном косметикой выражении лица всё меньше естественности и больше безжизненной декоративности. А под идеальной маской макияжа застывали обесцвеченные тени катастрофы. И губы страшно немели от этой холодной улыбки по обязательству, пустой и равнодушной, перечёркивающей нежность наших воспоминаний. Эдди нечаянно мог распознать в моём тщательном старании быть безразличной мерцание невероятной живучести уцелевших чувств. Я любила Эдди до сих пор, и пусть он был женат, и я скрашивала невыносимое одиночество бессмысленной помолвкой. Искусственность всё глубже проникала в мою жизнь. Но я любила Эдди особенно сильно в день вручения премии Британской академии кино и телевизионных искусств. И поэтому пыталась казаться отстранённой, увлечённой вовсе не бурей воспоминаний и не мыслями о неминуемой встрече. Это мгновение вопреки бунту рассудка совершенно точно должно было произойти. Я не хотела ничем не выдавать томительного напряжения и заинтересованности. На один единственный миг мне померещилось, будто Эдди узнал меня, и неживая каменная улыбка причинила ему боль. Он вполне мог решить, что я превратилась в бесчувственную куклу, затоптавшую прошлое, заросла изнутри пустотой, опустилась до неприкрытого лицемерия.
Эдди отвернулся, со сцены объявили имена тех, кому посчастливилось оказаться в списке номинантов. Я тут же перестала улыбаться. Тоска сдавила мне грудь, зажала в тиски зарыдавшее сердце. О, Эдди… Сандра Портер назвала его имя! Первая награда за лучшую мужскую роль! Он сбросил оковы оцепенения, крепко поцеловал свою жену Лоретту и поднялся на сцену под эхо аплодисментов и громкие выкрики. И в этом торжественном гуле можно было укрыть даже вопли трагедии. В рокоте ликования растворялась пыль бессвязных слов, очертивших глубину недосказанности. Теперь Эдди не видел меня, и я могла дать волю счастью, пронизывающему вены. Я тихонько смеялась: волнение забавно играло его нервами, подрагивали руки, без надобности поправляющие пуговицы… Я заново влюблялась в каждое его неловкое движение, каждый сорванный звук счастливого голоса. И заново училась быть убедительной в бесконечном обмане.
А что бы ты спрятал под золотой маской, Эдди? Ведь все мы что-то прячем.
Особенно перед хищным лицом реальности, в которой всё реже приживается правда.
Потом мы пересеклись в декорациях другой церемонии, обеспечивающей пристальным вниманием прессы и гарантирующей взлёт популярности тем, кто не уйдёт с пустыми руками. По крайней мере, первые несколько дней после “Оскара” ещё тлело ощущение заинтересованности целого мира в этом звенящем событии. Но меня не волновали шторм обсуждений в сети и острота трескучего роя статей, полных предсказаний, глупостей и бредовых интерпретаций. Пытаясь отыскать силы отказать себе в маленьком безумии, я смотрела на Эдди и старалась сохранять согласие с рассудком. Должна ли я горячо вторить тысячам одинаковых поздравлений, заглушать наигранным восторгом боль памяти? Или лепить из клочков слов нечто доброе, нежное и тёплое, как самое первое робкое признание и лёгкий порыв души? Должна ли я выкрикивать сквозь шум жадной и больной любопытством толпы, что он заслужил и высокую оценку, и эту сверкающую статуэтку, начищенную до ослепительного блеска? Подумать только, урвать ещё и “Оскар”, ведь это невероятная удача и законный, безобидный повод перекинуться парой пустых фраз. Случился бы простой обмен даже не информацией, а интонациями, эхом непроизнесённого и непережитого. Должна ли я превращаться в безликий отзвук нескончаемого восхищения, рвать губы в безупречной улыбке, не выражающей ничего, кроме сдержанной радости и притворного спокойствия?