До деревни Горки было всего, я полагаю, версты три. Однако пешком идти я не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.
Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.
– А что, дядя, – спросил я, – не подвезешь ли меня до Горок?
– Подвезти можно, – сказал мужик, – только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная.
Я сел в телегу, и мы тронулись.
Дорога действительно была аховая. Казалось, дорога была специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.
– Грязь-то какая, – сказал я.
– Воды, конечно, много, – равнодушно ответил мужик.
Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.
Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.
Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.
И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.
– Ты что ж это, бродяга! – кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. – Ты кого же посадил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!
Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.
– Ах, паразит-баба, – сказал он с улыбкой, – кроет-то как?
– А чего она? – спросил я.
– А пес ее знает, – сказал мужик, сморкаясь. – Не иначе как в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.
– Так пущай сядет, – сказал я.
– Троих не можно увезти, – ответил мужик, – дюже дорога трудная.
Баба, подобрав юбки до живота, нажимала все быстрее, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.
– А ты что, с ней уговорился, что ли? – спросил я.
– Зачем уговорился? – ответил мужик. – Жена это мне. Что мне с ней зря уговариваться?
– Да что ты?! Жена? – удивился я. – Зачем же ты ее взял-то?
– Да увязалась баба. Именинница она, видишь, у меня сегодня. За покупками мы выехали. В кооператив…
Мне, городскому человеку, ужасно как стало неловко ехать в телеге, тем более что именинница крыла теперь все громче и громче и меня, и моих родных, и своего полупочтенного супруга.
Я подал мужику рубль, спрыгнул с телеги и сказал:
– Пущай баба сядет. Я пройдусь.
Мужик взял рубль и, не снимая с головы шапки, засунул его куда-то под волоса.
Однако свою именинницу он не стал ждать. Он снова зацокал языком и двинул дальше.
Я мужественно шагал рядом, держась за телегу рукой, потом спросил:
– Ну, что ж не сажаешь-то?
Мужик тяжело вздохнул:
– Дорога дюже тяжелая. Не можно сажать сейчас… Да ничего ей, бабе-то. Она у меня – дьявол, двужильная.
Я снова на ходу влез в телегу и доехал до самой деревни, стараясь теперь не глядеть ни на моего извозчика, ни на именинницу.
Мужик угрюмо молчал.
И только когда мы подъехали к дому, мужик сказал:
– Дорога дюже тяжелая, вот что я скажу. За такую дорогу трояк брать надо.
Пока я рассчитывался с извозчиком и расспрашивал, где бы мне найти председателя, – подошла именинница. Пот катил с нее градом. Она одернула свои юбки, не глядя на мужа, просто сказала:
– Выгружать, что ли?
– Конечно, выгружать, – сказал мужик. – Не до лету лежать товару.
Баба подошла к телеге и стала выгружать покупки, унося их в дом.
1926
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, – говорит, – на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже очень просто могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай.
Третью часть жалованья ему подавай. Так вот – здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
– Смешно, – говорю, – народный судья. Прямо, – говорю, – смешно, какие ненормальности. Этакая, – говорю, – мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, – говорю, – ему третья часть? Младенец, – говорю, – не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, – говорю, – захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
– А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?
Я говорю:
– Странные ваши слова, народный судья. Прямо, – говорю, – до чего обидные слова. Я, – говорю, – захворать могу от таких слов. Натурально, – говорю, – это не мой младенец. А только, – говорю, – я знаю, чьи это интриги. Это, – говорю, – Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, – говорю, – сам тридцать два рубля получаю. Десять семьдесят пять отдай, – что ж это будет? Я, – говорю, – значит, в рваных портках ходи. А тут, – говорю, – параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
А судья говорит:
– Может, и ваш. Вы, – говорит, – припомните.
Я говорю:
– Мне припоминать нечего. Я, – говорю, – от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи – была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, – говорю, – раз ездили. Я платил. А только, – говорю, – не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
– Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
– Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
– Я, – говорю, – извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож! За носик, – говорю, – я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, – говорю, – остатний организм весь не мой. Я, – говорю, – жгучий брюнет, а тут, – говорю, – извиняюсь, как дверь белое. За такое белое – рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, – говорю, – больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
– Сходство действительно растяжимое. Хотя, – говорит, – носик весь в папашу.
Я говорю:
– Носик не основание. Носик, – говорю, – будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои – махонькие очень дырочки. За такие, – говорю, – дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, – говорю, – народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
– Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят – третью часть с меня жалованья.
Я говорю: