Весь день жара была нестерпимой, но под вечер потянуло ветерком с запада, оттуда, где в нагретом воздухе садилось солнце и лежал за поросшими кустарником склонами холмов невидимый и неслышный отсюда океан. Ветер сотряс ржавые пятерни пальмовых листьев и оживил сухие, увядшие звуки знойного лета – кваканье лягушек, верещание цикад и нескончаемое биение музыкальных ритмов в лачугах по соседству.
В снисходительном вечернем освещении обшарпанные грязные стены бунгало и заросший бурьяном садик между верандой и пересохшим бассейном уже не казались такими запущенными, да и два англичанина, сидевшие друг против друга в качалках – перед каждым стакан виски с содовой и старый журнал, – точное подобие своих бесчисленных соотечественников, заброшенных в забытые Богом уголки нашего мира, тоже словно бы подверглись на время иллюзорной реставрации.
– Скоро придет Эмброуз Эберкромби, – сказал тот, что был постарше. – Зачем – не знаю. Оставил записку, что придет. Найдите, Деннис, еще стакан, если удастся. – Потом добавил с раздражением: – Кьеркегор, Кафка, Конноли, Комптон Бернет, Сартр, «Шотландец» Уилсон. Кто они? К чему стремятся?
– Некоторые из этих имен я слышал. Говорили о них в Лондоне перед самым моим отъездом.
– О «Шотландце» Уилсоне тоже?
– Нет. О нем, кажется, нет.
– Вот это «Шотландец» Уилсон. Его рисунки. Вы в них что-нибудь понимаете?
– Нет.
– Я тоже.
Минутное оживление сэра Фрэнсиса Хинзли сменилось апатией. Он разжал пальцы, выпустив из рук журнал «Горизонт», и неподвижный взгляд его уперся в темный провал давно высохшего бассейна. У сэра Фрэнсиса было нервное умное лицо, черты которого несколько утратили свою четкость за годы ленивой жизни и неизменной скуки.
– Когда-то говорили о Гопкинсе, – продолжал он, – о Джойсе, о Фрейде, о Гертруде Стайн. Этих я тоже не понимал. До меня всегда туго доходило новое. «Влияние Золя на Арнольда Беннетта» или «Влияние Хенли на Флекера». Ближе я к современности не подходил. Мои коронные темы были «Англиканский пастор в английской прозе» или «Кавалерийская атака в поэзии» – все в таком роде. Похоже, тогда это нравилось публике. Потом она потеряла к этому интерес. Я тоже. Я всегда был самый утомимый из писак. Мне нужно было сменить обстановку. И я никогда не жалел, что уехал. Здешний климат мне по душе. Люди здесь вполне пристойные и великодушные, и главное – они вовсе не требуют, чтобы их слушали. Всегда помните об этом, мой мальчик. В этом секрет непринужденности, с какой здесь держатся. Здесь говорят исключительно для собственного удовольствия. Ничто из сказанного этими людьми и не рассчитано на то, чтобы их слушали.
– Вон идет Эмброуз Эберкромби, – сказал молодой англичанин.
– Привет, Фрэнк. Привет, Барлоу, – сказал сэр Эмброуз Эберкромби, поднимаясь по ступенькам веранды. – Ну и жарища была нынче. Присяду с вашего позволения. Хватит. – Он повернулся к молодому англичанину, наливавшему ему виски. – Теперь дополна содовой, пожалуйста.
Сэр Эмброуз носил костюм из темно-серой фланели, галстук итонской крикетной команды и соломенную шляпу, на которой была лента цветов фешенебельного крикетного клуба Англии. В этом костюме он неизменно появлялся в солнечные дни, а когда погода давала для этого повод, надевал фуражку с большим козырьком и шотландскую накидку с капюшоном. Ему было, как туманно выражалась леди Эберкромби, «около шестидесяти», однако, потратив долгие усилия на то, чтоб казаться моложе своих лет, он уповал теперь на почести, которые приносит возраст. В самое последнее время его почему-то стало тешить прозвище «Наш Старикан».
– Давно уже собирался навестить вас. Вот что здесь паршиво, так это то, что дел до черта, дела тебя засасывают и не остается времени для контактов. А нам ведь не годится терять связь. Мы, англичашки, должны держаться вместе. И ты тоже не должен прятаться, Фрэнк, слышишь, старый отшельник.
– Я еще помню время, когда ты жил здесь по соседству.
– Правда? Подумать только. Ты, должно быть, прав. Давненько же это было. Еще до того, как мы перебрались на Беверли-Хиллз. Ты знаешь, конечно, что теперь-то мы в Бел-Эйр. Сказать по правде, там мне тоже не сидится. Я купил участок на Пэсифик-Пэлисейдз. Жду только, когда строительство подешевеет. Так где ж это я тогда жил? Вон там, напротив, через улицу?
Именно там, через улицу, лет двадцать назад или больше, когда этот ныне заброшенный район был еще самым фешенебельным. Сэр Фрэнсис, едва вступивший в средний возраст, был в те времена единственным аристократом в Голливуде, старейшиной здешнего английского общества, главным сценаристом компании «Мегалополитен пикчерз» и президентом крикетного клуба. В те времена молодой или моложавый Эмброуз Эберкромби мельтешил на съемочных площадках, создавая свою знаменитую серию изнуряющих акробатически-героически-исторических ролей, и почти каждый вечер заходил к сэру Фрэнсису, чтобы подкрепиться. Теперь английские титулы наводняли Голливуд, и некоторые были подлинными, а сэр Эберкромби, как передавали, с пренебрежением отзывался о сэре Фрэнсисе, называя его «аристократом эпохи Ллойд Джорджа»[1]. Сапоги-скороходы, стремительная обувь неудачника, далеко унесли старого джентльмена от стареющего. На студии сэр Фрэнсис опустился до отдела рекламы, а в крикетном клубе был теперь лишь одним из десятка его вице-президентов. И плавательный бассейн, в котором некогда, точно в аквариуме, поблескивали длинные конечности забытых ныне красавиц, был пуст, потрескался и зарос сорной травой.
И все-таки между двумя джентльменами сохранилось какое-то подобие рыцарственной связи.
– Как дела у вас в «Мегало»? – спросил сэр Эмброуз.
– Сильно обеспокоены. Неприятности с Хуанитой дель Пабло.
– Сладострастная, томительная и ненасытная?
– Эпитеты не совсем те. Ее называют, точнее сказать – называли, «вспыльчивой, блистательной и садистски жестокой». Можешь мне поверить, потому что я сам эти эпитеты придумал. Тогда это было, как здесь выражаются, экстра-класс и внесло новую струю в рекламу кинозвезд.
Мисс дель Пабло была с самого начала под моим особым покровительством. Я помню день, когда она здесь появилась. Ее купил бедняга Лео – за глаза ее. Звали ее тогда Крошка Ааронсон – у нее были великолепные глаза и роскошные черные волосы. Так что Лео сделал из нее испанку. Он больше чем наполовину укоротил ей нос и послал на шесть недель в Мексику изучать стиль фламенко. Потом передал ее мне. Это я придумал ей имя. Это я сделал ее антифашистской беженкой. Это я объявил, что она возненавидела мужчин после того, что ей пришлось претерпеть от франкистских марокканцев. Тогда это был новый поворот. И он сработал. Она и впрямь была очень хороша в своем роде – этакий, знаешь ли, устрашающий природный оскал. Ноги у нее, правда, никогда не были фотогеничными, но мы выпускали ее в длинных юбках, а в сценах насилия снимали нижнюю часть тела с дублершей. Я гордился ею, и она годна была еще по меньшей мере лет на десять работы.