I
Оставались считанные часы до прибытия поезда. Солнце стояло высоко, горячо обжигая послеполуденные головы. Перрон пустовал, случайные пассажиры разбрелись кто куда по залу ожидания. Из провожающих у меня осталось только письмо, глубоко запрятанное в кармане моей кожанки так, чтобы в случае крайней надобности я мог в два счета достать его и перечитать вновь. Сдержать почти животный порыв представлялось чем-то невыносимым – я сжимал письмо и читал его с закрытыми глазами, предугадывая каждое слово, вытравленное из головы. Все эти мучительные часы прошли в нескончаемой борьбе и ломке бывшего курильщика, который никак не мог стать таковым. И дело, казалось бы, не в том, чтобы сдержать себя, нет: мне оставалось думать либо о письме, до мозоли натирая мизинец каждый раз, когда мне в голову лезли навязчивые мысли о строчках и боли, запрятанной в письме, либо в конце концов о возвращении в Провинцию – в Ашту, как ее издревле называют на ломаном забытом языке. Да-да, черт возьми, время нескончаемой беготни закончилось, время, когда было чем жертвовать, лишь бы выбраться, лишь бы выбиться в люди, взбить всю грязь и свалить наконец из этого города куда глаза глядят, а там бежать по запыленным недостроенным дорогам, пока окончательно не выдохнешься и не устанешь бродить по проселкам жизни. Но я устал, спесь в конце концов сошла на нет, и сама мысль о тараканьих бегах из города в город в поисках неведомо чего (возможно, в поисках себя), но теперь уже напрасная мысль, вызывала лишь такое утомление, что я согласен был вернуться в родной городок, только б закончить погоню.
Итак, в преддверии новой жизни я мог наскрести в карманах кожанки с четыре тысячи уклей: четыре бумажки, номиналом в тысячу каждая, такие же грязные и потертые, как и сама куртка. Этих денег хватило бы мне на первое время, может, на месяц-полтора, если быть крайне экономным и отказывать себе во всем – словом, их было достаточно, чтобы перебиться где-то на окраинах в какой-нибудь богом забытой однушке. Дальнейшие перспективы меня не волновали хотя бы потому, что я не верил в реальность происходящего. Чтобы здесь и сейчас, в такой нелепый исторический момент своей жизни, возвращаться домой – для меня это было слишком. В сотый раз я перепроверил содержимое карманов, чтобы занять руки, на наличие документов, как будто от этого зависела моя жизнь, как будто бы я расстроился, если б поездка сорвалась.
Вокзал, послуживший в череде моих скитаний последней отправной точкой перед возвращением домой, олицетворял само движение жизни. Именно этот вокзал и никакой другой пробуждал во мне предчувствие приближающихся перемен, какими бы они ни были. Ваши станции постепенно ведут вас к обрыву – что-то такое выудили по крупицам в проруби истины древние люди во время бесконечных скитаний по свету, и теперь эти же люди, люди-муравьи, теперь в безумстве мешались между собой на перронах. Их взволнованные лица таки несли отпечаток бурного течения жизни, мотавшего их по самым дальним уголкам крохотного мирка. Всего на миг мне передалось их волнение, на миг мне показалось, что все мы являемся пассажирами одного и того же поезда, что унес бы нас прочь, в частности, и меня, в единственно истинном смысле этого слова.
Повечерело. Я слонялся по привокзальной площади, с одной стороны, будто б в поисках знакомых лиц, а с другой – знакомые лица были мне в тягость. Пробежавшись глазами по расписанию поездов, я вновь отыскал свой рейс, запнувшись на надписи: «Нумерация вагонов с конца поезда», когда мне нужно было возвращаться в начало моей истории. Все остальное стерлось в памяти: платформа, путь, номер вагона – ржавые петли и указатели по дороге домой.
Примите и распишитесь, пожалуйста, здесь и здесь. Простите? При всем уважении, вы впервые в дороге? Вот здесь, прошу заметить, место, откуда вы отправляетесь, а вот это – место, где вам, да будет известно, суждено быть. При всем уважении, конечно же.
Считанные минуты до прибытия поезда. Я еще раз достал письмо, бегло пробежавшись глазами по вызубренным строкам до боли знакомого почерка: несколько мазков, отведенных под ненужную формальность, будто обращались ко мне, но не ко мне, затем строки, пропитанные укрощенными чувствами, просьбы, заверения, отказ и принятие, вопиющее отрицание и как бы вскользь упомянутое согласие – вот и все содержание письма, но самое главное, как обычно, не самое очевидное, а главным в этом письме было многообещающее приглашение. Поверить в него было проще, чем выйти из головы, а затем выйти из дома человека, который писал эти строки. Это как: она ждала, но не сказать, чтобы сильно, приглашала, но не то чтоб к себе, уверяла, но не меня, и это липкое зудящее ощущение, что складывалось по прочтении письма, вынуждало меня повторять вымученные строки, как заученную молитву, будто недосказанное, что-то запрятанное между строк, могло вскрыться в один миг, только продолжай читать и бубнить себе под нос… Господи! Пока я читал, прибытие сменилось напоминанием о скором отправлении поезда, что означало только одно: всем пассажирам следовало пройти в свои вагоны. «Так ведь, Мориц?» – заканчивалось в письме на одной из последних нот демагогии. «Все мы взрослые люди, конечно же…», и все мы ошибаемся, время от времени – продолжалось, точно заученные слова песни. «Ты не должен…» – и я не должен, потому что послушно следую предписаниям. «В конце концов…» и это закончилось. «Я всегда буду…» кем угодно. «Искренне твоя…» жизнь. Тривиально? Мне расписаться, пожалуйста, здесь и здесь косой прописью. «Твоей вины в этом никогда не было, и я не осуждаю тебя, раз уж на то пошло, что ты…» бросил все, а теперь под видом бродячего побитого пса возвращаешься в родные хоромы. Действительно, ничего ведь предосудительного.
Руки заходили в нервной тряске, когда я дочитывал последние строки письма, и я так успел пропотеть, что стертый бумажный лист, до черта хрупкий лист, исписанный еще более хрупким слезливым почерком, готов был превратиться в труху, изжеванную сотни раз – такой контраст был между тем, что написано в письме, и тем, что происходило вокруг. Прогудело первое из трех предупреждений – время отчаливать – я все еще находился за бортом, все еще дышал воздухом предыдущей жизни; зал ожидания мгновенно опорожнился, а я все еще не смел приблизиться к своему поезду, издалека наблюдая за тем, как провожающие и провожаемые (уважаемые) пассажиры кружились спиралью вокруг своих вагонов в бесконечной суете, в изнеможении, наконец, останавливаясь перед проводницей за многострадальным благословением пройти в вагон. Глядя издалека, даже и не верилось, что существовало какое-то невидимое глазу различие между теми, кто уже находился в поезде, и людьми снаружи, которые как будто обходили его стороной.