Я всегда был человеком равнодушным. Не злым. Не причиняющим никому боли. Просто равнодушным ко всему по-людски простому, естественному, природному. Кто-то говорил, мол, у меня холодное сердце. Но и это абсолютно антинаучное утверждение меня не трогало.
Я не лил слезы на мелодраме, в которой два прежде одиноких человека наконец обрели друг друга. Я думал: что в этом такого? Обрели да обрели. Тоже мне событие сверхэмоционального масштаба. Людям свойственно встречаться, расходиться. Это более, чем нормально.
Я никогда не умилялся первому снегу. Не смотрел на него глазами новорожденного младенца, прежде не видевшего мелкие кристаллы самого что ни на есть обычного льда.
Мои глаза не наполнились слезами, когда я впервые увидел море. Хотя друзья талдычили без конца: «Увидишь, Володька, море, и размякнет твое черствое сердце». Врали.
Женщин, по обыкновению, любил умеренно. Не насаждал звонками, частыми встречами, бактериальными причмокиваниями без веского повода. Те, что платили той же монетой, задерживались в моей жизни подольше. А те, что барахтались в эмоциональной центрифуге, полной слез, ненужных обещаний, упреков и, боже упаси, криков, уходили сразу.
Помню, вычитал в одной книге, что ближе к старости все люди становятся более эмоциональными. Откатываются к истокам. Мол, старик – то же, что и дитя малое. Мне казалось, это бред какой-то. Я хотел, чтобы меня сразу усыпили при выходе на пенсию, если старость предречет посасывание пальца во сне и выплевывание бессвязных звуков. Но до старости еще далеко. В апреле мне только тридцать два стукнуло. А в декабре я встретил ее.
Между подгнивших яблок и потрескавшихся гранатов сновала ее рука. Белехонькая, тоненькая. С пальцами-паутинами, окутывающими фрукты не первой свежести. Французские ладони в русской бакалее, подумал я тогда. Ее ногтевые пластины были лишены гламурного лоска: никакого лака, заточенных форм. На указательном пальце свободно сидел янтарный перстень. Казалось, она родилась с ним, ведь он так подходил к цвету ее желто-карих глаз.
– Передайте парочку мешочков: тех, что поплотнее, – непринужденно, словно мы женаты десять лет, произнесла обладательница французских ладоней.
Я тогда смутился, растерялся. Возможно, даже принял окрас лопнувшего граната, который она зачем-то скрупулезно рассматривала. Но мешочки передал, слегка коснувшись ее выбеленного, очень холодного пальца.
– Не знаете, что кладут в рождественский яблочный пирог? – не унималась она, забрасывая меня комбинацией слов, которую не преподносят незнакомцам.
– Переспелого граната там точно нет, – неожиданно выпалил я. Не про себя. Вслух. Красивой женщине с пшеничными волосами, элегантно рассыпанными по рыжему пальто.
Помню, она засмеялась. Звонко. Искренне. По-детски. Разломила, упрямо глядя мне в глаза, гранат и откусила слепленные кроваво-красные зернышки. Сок побежал по ее маленьким аккуратным губам. Но она вовремя смахнула его языком, оставив красноватый след, похожий на невесомое прикосновение помады. Это не выглядело пошло. Кокетливо, кинематографично – да! Но не пошло. Я смотрел на нее как полный идиот: обмякшими глазами, покосившейся улыбкой, вспыхнувшими щеками. Она бросила разломленный гранат в корзину, живо набила мешок уродливыми яблоками, улыбнулась, как дети улыбаются незнакомцам, и проплыла мимо меня в отдел молочных продуктов.
В моей голове в тот момент пролетела молния. Молния, после которой человек либо умирает, либо записывает себя в число счастливчиков, береженных Всевышним. Я не пошел – побежал за ней. Так бегут люди на самолет в один конец. Схватил за фетровое рыжее пальто. Неуклюже. Она обернулась. Вновь улыбнулась. И мы заговорили о всякой предрождественской ерунде, будто старые-добрые друзья. Подходя к кассе, она пригласила меня в двадцатых числах на чай с яблочным пирогом, который окажется самым отвратительным и самым чудесным блюдом на свете. Готовить она не умела, но старательно переступила через это ради меня.
Новый год мы решили встретить вместе. 30 декабря нарядили у нее дома елку. Я прежде никогда не занимался подобными глупостями, но даже самый бесполезный ритуал, по типу развешивания на окнах мерцающих гирлянд, заставлял меня чувствовать себя лучше, когда во главе сего стояла она.
Я не замечал, как время съедало нас, а мы – его. 30 декабря сгорело, словно надломанная спичка. Утром мы наряжали елку. В обед запекали утку с яблоками. После обеда лепили во дворе снеговика. Она бросала в меня набухшие снежки, ожидая ответной атаки. Я смущался и не вовлекался в ее игру, вросши в землю, как ледяная фигура Деда Мороза. Но радовался тому, что весело ей. Вечером мы пили терпкое гранатовое вино, закусывая дряблыми, но сочными яблоками, смотрели забытые мною советские комедии, смеялись и грелись в объятиях друг друга. Я чувствовал: за несколько дней знакомства она что-то сломала во мне. Нечто заиндевевшее, ненужное. Но в то же время я понимал: если она уйдет, исчезнет из моей жизни, я покроюсь тройным слоем льда.
31 декабря рано утром, часов в семь, она разбудила меня поцелуем. Щекотливым. Согревающим. Мятным. На смятой льняной простыне стоял деревянный поднос. На нем ждала моих прикосновений чашка крепкого обжигающего кофе без молока. На блюдце лежала парочка рогаликов с корицей и сахаром.
Обладательница пшеничных волос любила вставать в пять-шесть утра. Неспешно завтракать в одиночестве, закинув стройные ножки на подоконник. Слушать в наушниках аудиокниги. Смотреть в окно. Я не вторгался в ее привычки, хоть и очень этого хотел.
В восемь утра она предложила прогуляться по городу и заодно заглянуть в пекарню. Там продавался яблочный пирог, который она так любила, но не умела готовить. Она непринужденно заводила разговор с прохожими в парке, скатывалась с детьми с ледяной горы, не жалея фетрового рыжего пальтишка. А в пекарне даже одарила объятиями булочника, который сделал ей скидку на пирог и парочку багетов. Я же был смущенным, иногда ревнивым зрителем.
К обеду мы вернулись в квартиру. Я никогда не обращал внимание на атмосферу мест, в которых бываю. Но ее маленькая двушка казалась уютным гнездышком, где каждая вещь органично вплеталась в интерьер. Без пледа с верблюжьими пятнами диван стал бы бездушной махиной из полистироловых подушек и деревянных подлокотников. Стеклянные баночки, водруженные на узкие полки над плитой, с рассыпным чаем манили к себе. Особенно в холодные вечера. Хотелось не просто за минуту вылакать чай, а устроить целую церемонию с долгими разговорами. Гирлянды, назначение которых я всегда обесценивал, делали нас в ночи героями мелодрамы, над которой я никогда не плакал, но участником которой охотно стал в декабре.