Изредка в мире нашем являются люди, которых я назвал бы весёлыми праведниками.
Я думаю, что родоначальником их следует признать не Христа, который, по свидетельству евангелий, был всё-таки немножко педантом; родоначальник весёлых праведников, вероятно, Франциск Ассизский: великий художник любви к жизни, он любил не для того, чтоб поучать любви, а потому что, обладая совершеннейшим искусством и счастьем восторженной любви, не мог не делиться этим счастьем с людями.
Я говорю именно о счастье любви, а не о силе сострадания, заставившей Анри Дюнана создать международную организацию «Красного Креста» и создающей такие характеры, как прославленный доктор Гааз, практик-гуманист, живший в тяжёлую эпоху царя Николая Первого.
Но – жизнь такова, что чистому состраданию уже нет места в ней, и, кажется, в наше время оно существует только как маска стыда.
Весёлые праведники – люди не очень крупные. А может быть, они кажутся не крупными потому, что с точки зрения здравого смысла их плохо видно на тёмном фоне жестоких социальных отношений. Они существуют вопреки здравому смыслу, бытие этих людей совершенно ничем не оправдано, кроме их воли быть такими, каковы они есть.
Мне посчастливилось встретить человек шесть весёлых праведников; наиболее яркий из них – Яков Львович Тейтель, бывший судебный следователь в Самаре, некрещёный еврей.
Тот факт, что судебный следователь – еврей, служил для Якова Львовича источником бесчисленных невзгод, ибо христианское начальство смотрело на него как на пятно, затемняющее чистейший блеск судебного ведомства, и всячески старалось выбить его из позиции, которую он занял, кажется, ещё в «эпоху великих реформ». Тейтель – здравствует, о своей войне с министерством юстиции он сам рассказал в книге «Воспоминаний», изданной им. Да, он ещё благополучно здравствует, недавно праздновали его семидесяти– или восьмидесятилетний юбилей. Но он следует примеру А. В. Пешехонова и В. А. Мякотина, которые – как я слышал – «не присчитывают, а отсчитывают» года своей жизни. Вполне солидный возраст Тейтеля нимало не мешает ему делать привычное дело, которому он посвятил всю свою жизнь: он всё так же неутомимо и весело любит людей и так же усердно помогает им жить, как делал это в Самаре, в 95–96 годах.
Там, в его квартире, еженедельно собирались все наиболее живые, интересные люди города, впрочем – не очень богатого такими людями. У него бывали все, начиная с председателя окружного суда Анненкова, потомка декабриста, великого умника и «джентльмена», включая марксистов, сотрудников «Самарского вестника» и сотрудников враждебной «Вестнику» «Самарской газеты», – враждебной, кажется, не столь «идеологически», как по силе конкуренции. Бывали адвокаты-либералы и молодые люди неопределённого рода занятий, но очень преступных мыслей и намерений. Странно было встречать таких людей «вольными» гостями судебного следователя, тем более странно, что они отнюдь не скрывали ни мыслей, ни намерений своих.
Когда появлялся новый гость, хозяева не знакомили его со своими друзьями, и новичок никого не беспокоил, все были уверены, что плохой человек не придёт к Якову Тойтелю. Царила безграничная свобода слова. Тейтель сам был пламенным полемистом и, случалось, даже топал ногами на совопросника. Красный весь, седые, курчавые волосы яростно дыбятся, белые усы грозно ощетинились, даже пуговицы на мундире шевелятся. Но это никого не пугало, потому что прекрасные глаза Якова Львовича сияли весёлой и любовной улыбкой.
Самоотверженно гостеприимные хозяева Яков Львович и Екатерина Дмитриевна, супруга его, ставили на огромный стол огромное блюдо мяса, зажаренного с картофелем, публика насыщалась, пила пиво, а иногда густолиловое, должно быть, кавказское вино, обладавшее привкусом марганцево-кислого калия; на белом это вино оставляло несмываемые пятна, но на головы почти не действовало.
Покушав, гости начинали словесный бой. Впрочем, бои начинались и во время процесса насыщения.
У Тейтеля я и познакомился с Николаем Георгиевичем Михайловским-Гариным.
Подошёл ко мне человек в мундире инженера путей сообщения, заглянул в глаза и заговорил быстро, бесцеремонно:
– Это вы – Горький, да? Недурно пишете. А как Хламида – плохо. Это ведь тоже вы, Хламида?
Я сам знал, что Иегудиил Хламида пишет плохо, очень огорчался этим, и поэтому инженер не понравился мне. А он пиявил меня:
– Фельетонист вы слабый. Фельетонист должен быть немножко сатириком, – а у вас этого нет. Юмор есть, но грубоватый, и владеете вы им неумело.
Очень неприятно, когда вот так наскочит на вас незнакомый человек и начнёт говорить правду в глаза вам. И – хоть бы ошибся в чём-нибудь, но – не ошибается, всё верно.
Стоял он вплоть ко мне и говорил так быстро, как будто хотел сказать очень много и опасался, что не успеет. Он был ростом ниже меня, и я хорошо видел его тонкое лицо, украшенное холёной бородкой, красивый лоб под седоватыми волосами и удивительно молодые глаза; смотрели они не совсем понятно, как будто ласково, но в то же время вызывающе, задорно.
– Вам не нравится, как я говорю? – спросил он и, точно утверждая своё право говорить неприятности мне, назвал себя: – Я – Гарин. Читали что-нибудь?
Я читал в «Русской мысли» его скептические «Очерки современной деревни» и слышал о жизни автора среди крестьян несколько забавных анекдотов. Сурово встреченные народнической критикой, «Очерки» весьма понравились мне, а рассказы о Гарине рисовали его человеком «с фантазией».
– Очерки – не искусство, даже не беллетристика, – сказал он, явно думая о чём-то другом, – это было видно по рассеянному взгляду его юношеских глаз.
Я спросил: правда ли, что он однажды засеял сорок десятин маком?
– Почему же непременно – сорок? – как будто возмутился Николай Георгиевич и, прихмурив красивые брови, озабоченно пересчитал: – Сорок грехов долой, если убъёшь паука, сорок сороков церквей в Москве, сорок дней после родов женщину в церковь не пускают, сорокоуст, сороковой медведь – самый опасный. Чорт знает, откуда эта сорочья болтовня? Как вы думаете?
Но, видимо ему было не очень интересно знать, как я думаю, потому что тотчас же, хлопнув меня по плечу маленькой, крепкой рукой, он сказал с восхищением:
– Но если б вы, батенька, видели этот мак, когда он зацвёл!
Затем Гарин, отскочив от меня, устремился в словесное побоище, разгоревшееся за столом.
Эта встреча не вызвала у меня симпатии к Н. Г., мне почудилось в нём нечто искусственное. Зачем это он исчислял со́роки? И не скоро привык я к его барственной щеголеватости, к «демократизму», в котором мне сначала чудилось тоже что-то показное.
Был он строен, красив, двигался быстро, но изящно, чувствовалось, что эта быстрота не от нервной расшатанности, а от избытка энергии. Говорил как будто небрежно, но на самом деле очень ловко и своеобразно построенными фразами. Замечательно искусно владел вводными предложениями, которые терпеть не мог А. П. Чехов. Однако я никогда не замечал у Н. Г. свойственной адвокатам привычки любоваться своим красноречием. В его речах всегда было «словам – тесно, мыслям – просторно».