Доктор стоял на лестничной площадке и курил. Хлопнула дверь. Вышла соседка с мусором. Не здороваясь, протопала к мусоропроводу, громыхнула металлической, выдающейся, как у поэта Маяковского, вставной челюстью приемника и, выказывая силу, вбила, втиснула в разъятый зев поношу. Послышался гулкий прерывистый шум летящего в пропасть. Потом – стихло. Мусорные боги приняли жертву. Механический кишечник мусороустройства начал неутомимый, неспешный процесс утилизации, переваривания очередной порции «дарёнки»… Соседка молча прошла мимо. Хлопнула дверь. Наступила тишина.
Доктор курил и думал. О жизни. Хотя что о ней думать, и так ясно было, что – хреновая: минут за пять до описываемых событий он в очередной раз поцапался с женой. Началось, как всегда, с пустяка, с ерундовины сущей, а в итоге вышла полная жесть. Долота не уставал удивляться уникальной способности женщин из всего создавать проблемы, во всем видеть вторые, третьи, пятые смыслы… Их стремлению и умению влезть, что называется, под кожу, «развести на нервы», умелости и изобретательности в прессовании…
За окном пошел снег.
«Бедные декабристы… Испоганили им, поди, чертовки каторгу всю! Не Сибирь у мужиков через них вышла, а сплошное недоразумение!»
Под «чертовками» Долота имел в виду вторых половинок некоторых из родовитых государевых преступников того далекого 1825-го, всех их – и знаменитых, и не очень, – не устрашившихся, не убоявшихся нравов и ужасов каторги. Внутренним зрением доктор Долота как бы увидел наяву стоящих на сибирском морозе несчастных аристократов. В Нерчинске, там, или в Якутске… «Во глубине сибирских руд», в общем, едва-едва скинувших кандалы дорожные… Выглядели порозовевшие на ядреном морозе страдальцы оживленными, даже радостными, оттого что закончился тяжелый многомесячный этап, с ночевками в клоповниках пересылок и грубой бесцеремонностью конвоя. Представил их – даже не догадывающимися еще о том, что ожидает их вскоре, какой сюрприз предуготован уже изменчивой судьбой… И – от души посочувствовал изгоям. Во всяком случае, тем из них, до кого добрались, спустя некоторое время, неотступные в своих зловещих намерениях невесты и жены: «Скоро получите! Это вам не Следственная Комиссия, не равелин алексеевский и прочие петропавловские „курорты“, не Милорадович, которого можно вот так запросто пулькой с коника сковырнуть!..» А ведь неспроста запрещали следовать дурам этим в Сибирь-город, добивать мужиков-то своих, ох, неспроста! Выходило, что уже тогда, даже при царизме проклятом, и то понимали, что нельзя, невозможно к наказанию официальному добавлять еще и «женский фактор»… Долота представил себе все, что выслушали от жен своих «долгорукие» и «волконские» за Сибирь свою многолетнюю, и почему-то поежился.
Загудел лифт. Надсадой электромоторов, шуршанием шкивов, ритмичными стуками тросовых барабанов, периодически случавшимися глухими ударами лифтовых кабин о какие-то выступы шахт на «проблемных» этажах, мешая Долоте думать, не давая сосредоточиться. Что-то очень важное зрело внутри Долоты, как нарыв. Но, словно не видя открытых настежь дверей, топталось где-то внутри, возле самого входа в сознание…
Он глянул в площадочное окно. Далеко внизу, там, в центре двора, как муравьи, суетились, копошились крошечные черные фигурки – дети лепили из свежевыпавшего снега бабу… Наблюдая за копошащимися в снегу детьми с высоты своего пятнадцатого этажа, Долота долго еще не мог выйти из темы: «Эх, досталось, конечно, мужикам – не приведи, Господи!..»
Сигарета горчила, как жизнь. Долота попробовал было пускать кольца табачного дыма, да не пошло что-то. Сигаретный дым змеился и, завиваясь, тянулся к потолку, чтобы растаять, кануть в никуда, без следа. Вздохнул, махнул рукой и поплелся в квартиру…
Все вещи и предметы из чего-то состоят. Вода – из водорода и кислорода, сера – просто из серы, воздух – вообще не что иное, как смесь газов. Николай Петрович Долота процентов на пятьдесят отлит был из червонного золота примерного семьянина, на пятнадцать – из неуемного желания докопаться до жизненной правды, и на оставшиеся тридцать пять – из наивного стремления разобраться в себе. Эти-то тридцать пять чаще всего и подводили его под монастырь…
Будильник начинал орать и буянить ровно в шесть тридцать. Точнее – будильники. Потому что было их аж целых три! Первый, основной, дремал в засаде, в изголовье, на прикроватной тумбе. Желтый, как цыпленок. Но, дождавшись часа своего, голосил как заматерелый петух… Несколько секунд спустя на подмогу ему приходил дрейфующий неподалеку, в том же квадрате тумбового «моря», мощный айсберг мобильника. Он взвывал корабельной сиреной, вибрируя, бился, как припадочный во время приступа, дрейфуя по полированной поверхности тумбы к самому краю, рискуя однажды навсегда низвергнуться… Последним в дело вступал хитрый и осторожный «японец» – будильник новеньких наручных японских часов Долоты. Будучи «буддистом» по природе своей, был он самым миролюбивым и необременительным – в указанное время деликатно выдавливал из себя двенадцать натужных каловых орешков звуковых сигналов и, с чувством выполненного долга, смолкал до следующего утра, не докучая более хозяину.
Но, если уж быть честным до конца, следует сказать, что герой наш все же почти всегда просыпался сам, минут за двадцать до назначенного срока. Повинуясь внутренним часам. Просто лежал в темноте и просто думал. Обо всем. О жизни, о предстоящей работе, о том, что нужно обязательно сделать сегодня, а также о том, чего нынче делать нельзя, невозможно ни при каких обстоятельствах…
Остановив «засветлоподъемники», Долота замирал, прислушиваясь к ровному дыханию супруги. Потом аккуратно сползал с дивана, верно служившего в течение последних пятнадцати лет супружеским ложем чете Долот, и тупо топал в ванную… Зарядки он не делал и спортом не занимался. Почему? А с какой стати? Долота давно понял, что если написано на роду умереть здоровым, то и умрешь здоровым, а если же больным – тогда предстанешь перед Всевышним больным. Вот, собственно, и весь выбор. Вся диалектическая правда жизни. Потому что от чего-то ведь все равно рано или поздно умирать придется. А если так, то и дергаться не стоит. В общем, формально являясь христианином (по факту крещения), Долота, конечно же, был ни кем иным как фаталистом. Мало того, догадывался он, что именно фатализм и является той самой фактической, по-настоящему востребованной сердцами и умами, «религией» основной массы россиян: миллионов и миллионов христиан и мусульман, буддистов и атеистов, коммунистов и демократов, записных государственников и прожженных сепаратистов. Почти всех, словом. Потому что в непредсказуемой стране, шарахающейся из одной крайности в другую, быть фаталистом значило дать себе хоть какой-нибудь шанс, возможность еще потянуть, придержать, как говорится, кота сиюминутной жизни за поганый хвост…