Мне было пятнадцать лет. Я жила с бабушкой на Цветном бульваре в Москве. Папа дал мне на несколько дней первый машинописный вариант воспоминаний Зои Афанасьевны Масленниковой о Пастернаке, и я обратила внимание на фразу, которую Масленникова услышала от поэта: «Философия – это хребет рыбы, а в искусстве рыба плавает». Я была поражена этим образом, никак не думая, что когда-нибудь он станет столь значимым для меня. Как ни странно, этой фразы я потом не нашла ни в воспоминаниях Зои Афанасьевны, ни в других источниках. Полвека спустя мне иногда кажется, что эти строчки мне приснились, но я явственно помню тот осенний день, белые кружевные занавески на двух больших окнах комнаты, через которые я так любила смотреть во двор, когда о чем-то думала; помню, как спешила, читая рукопись, чтобы вовремя возвратить ее, и мое первое внимание к мыслям поэта, так сильно повлиявшего на меня сначала в юности, а потом на протяжении многих десятилетий.
В 1972 году папа был вынужден уехать из России. Я не хотела уезжать, но расстаться со своей семьей не могла: мы были связаны не просто узами родства, но общими интересами и любовью ко всему, в чем чувствовалось дыхание совести и вдохновенная мысль. Эти слова звучат несколько пафосно, но, как бы то ни было, их смысл определил все дальнейшее.
Моя глубочайшая благодарность всегда – Юрию Яковлевичу Глазову, моему отцу и любимейшему другу, столь рано ушедшему от нас, и моей приемной матери, мудрому собеседнику Марине Рафальской-Глазовой, человеку с уникальным литературным даром, – мы вместе идем по жизни. Они с отцом подарили мне целый круг своих московских друзей и, что не менее важно, двух братьев, Григория и Якова. Голос дружбы, нас всех связавшей, – «властный, как полюдье, плавит всё наперечёт».
Мир, который мы оставили в России и все же увезли с собой, влился в новую, западную действительность. Я мечтала стать филологом, научилась писать статьи и книги, но к тому, чтобы сказать что-то толковое о Пастернаке, шла много лет. Читатели этой книги будут, вероятно, удивлены тем, что я часто цитирую Кристофера Барнса, хотя уже существует много более поздних биографий поэта. Кристофер Барнс был моим учителем в Университете Торонто, и я бережно храню в памяти его увлеченность русской культурой и совестливое внимание к Борису Пастернаку. Моя самая искренняя благодарность этому замечательному ученому, с такой элегантностью рассказавшему англоязычному миру о жизни русского поэта.
Уже два десятилетия, как я живу в Америке и работаю в Университете Эмори. В этом городе, столь отдаленном от России, у нас постепенно сложился свой дружеский круг, для которого судьбы страны, где мы родились, никогда не уходят на второй план. Дружба с Верой и Олегом Проскуриными, Николаем Копосовым, Диной Хапаевой – радостная сторона нашего бытия. Особенно тепло я хочу поблагодарить Михаила Эпштейна и Марианну Тайманову. Их преданность миру мысли, разговоры с ними, книги, ими написанные или переведенные, стали необходимыми не только мне, но всей моей семье, и это включает моего мужа Кевина Корригана и наших четверых детей. Марианна – самая глубокая благодарность Вам. Сколько вариантов этой книги Вы перечитывали и правили! С какой настойчивостью Вы подчеркивали места, где текст «провисает», и с какой убежденностью советовали избегать повторов, которые я не всегда замечала. Если я упорствовала, на совет вызывался Михаил Эпштейн. Никогда Миша не жаловался, что мы прерываем его работу, но быстро, четко и доброжелательно разрешал наши споры. Восстанавливался мир – легкий, радостный.
Данное издание – расширенный вариант книги, вышедшей в Америке в 2013 году. Хочу искренне поблагодарить переводчиков Владимира Правосудова, Александру Глебовскую и Елену Дунаевскую, а также дизайнера обложки Дмитрия Черногаева. Самая искренняя благодарность Евгению Александровичу Шкловскому, выпускающему редактору издательства, а также Дмитрию Макаровскому, ответственному за верстку книги, и арт-менеджеру Андрею Черкасову, которые поразили меня своей профессиональной точностью и редкой доброжелательностью.
Работая над книгой на русском языке, я потеряла возможность советоваться с Кевином, самым ценным критиком моей прозы; но первый вариант книги, написанный по-английски, он знал досконально. Не могу не вспомнить, как радовался Кевин, когда я получила письмо от Ирины Прохоровой, главного редактора «Нового литературного обозрения», о том, что издательство собирается опубликовать эту книгу. НЛО неизменно дает возможность ученым из других стран дойти до широкого круга русских читателей. Пастернак сказал бы, что подобный мост должен быть особенно ярко освещен, и за этот свет или освещение – глубочайшая благодарность.
Я посвящаю эту книгу моим детям, выросшим удивительно быстро. В моих мальчиках, Джоне и Юрии, я часто вижу манеру держаться и черты моего отца. Главы о Жене Люверс были написаны с мыслями о моих дочерях, Марии и Саре. Есть в этих главах что-то неизбывно личное и вселяющее надежду на все доброе, что не исчезает из нашей жизни.
Перед любым исследователем Бориса Пастернака встает вопрос: в какой степени изучение философских тем, нашедших отражение в ранней прозе поэта, будет способствовать новому прочтению его творчества? На это трудно ответить однозначно. Общеизвестная усложненность ранних нарративов Пастернака и заявленное им впоследствии неприятие их экспериментаторского стиля выявляют, по сути, два творческих образа автора: ранний и несомненно загадочный Пастернак-авангардист и поздний Пастернак, автор «Доктора Живаго». Этот контраст сказался и на исследовании обоих периодов его прозаического творчества: благодаря их удаленности друг от друга, сегодня, когда политические бури, бушевавшие при его жизни, улеглись, автор «Доктора Живаго» предстает в глазах изощренных знатоков постмодернизма изученным до мелочей и едва ли не банальным сочинителем, тогда как загадочность его ранних рассказов и повестей остается необъяснимо оторванной от изучения остального его творчества.
При этом скудость новых возможностей интерпретации Пастернака-прозаика отнюдь не вызвана недостатком его популярности по обеим сторонам Атлантики. Через полвека после его кончины Пастернака по-прежнему читают по всему миру: он остается одним из немногих русских писателей ХХ века, который сумел стать частью западной культуры – и как автор «Доктора Живаго», и как много переводившийся стихотворец. История его жизни продолжает поражать (или как минимум занимать) читателей, на книжном рынке появляются все новые переводы его знаменитого романа, постоянно публикуются архивные материалы и биографии, а фильмы по «Доктору Живаго» и документальные фильмы о самом Пастернаке, «несоветском» советском писателе, выходят на экран с завидной регулярностью. Но даже если отсутствие новаторских критических подходов к исследованию прозы Пастернака не повлияло на его популярность среди читателей, оно заметно отразилось на энтузиазме исследователей его творчества и усложнило понимание его значения в глазах философов и культурологов. Как и над таинственным Цветковым, персонажем из «Детства Люверс», над Пастернаком нависла опасность стать «посторонним» не только для развития современного искусствоведения и литературоведения, но и для самой сути научного межкультурного дискурса, а именно – опасность остаться в стороне от связей между литературой, философией и психологией – тремя дисциплинами, которые несомненно привлекали писателя на разных этапах жизни. И хотя Пастернак всячески избегал разговоров о влиянии философии на свое мироощущение, нельзя забывать, что летом 1912 года его понимание как философской, так и психологической стороны неокантианства было настолько глубоким, что сам Герман Коген (и это Пастернак любил подчеркивать в своих воспоминаниях) видел в нем будущего философа и предложил остаться в Германии.